Анархия

 

Книга первая

 

Самозародившаяся анархия

 

ГЛАВА II

 

Париж до 14 июля

 

 

I

 

Рекруты для мятежных шаек из окрестностей. – Вступление бродяг. – Число неимущих.

Действительно, конвульсивные потрясения сильнее всего в центре. Все здесь налицо, чтобы усилить мятеж, нет недостатка ни в подстрекательствах, чтобы вызвать его, ни в многочисленных шайках, чтобы его устроить. Все окрестности Парижа ставят ему добровольных рекрутов. Нигде нет столько нищих, голодных и возмущенных. Повсюду происходят грабежи; грабят зерно в Орлеане, Кане, Рамбулье, Жуй, в Пон-Сен Максансе, в Брей-на-Сене, Сансе и Нанжи. В Медоне пшеницы так мало, что приказывают всем, кто ее покупает, покупать в то же время равное количество ячменя. В Вирофле тридцать женщин, с мужчинами в арьергарде, останавливают на большой дороге возы, которые, как они предполагают, нагружены зерном. В Монтлэри семь бригад полицейской стражи рассеяны при помощи камней и палок. Громадная толпа, в восемь тысяч человек, мужчин и женщин с мешками в руках, набрасывается на зерно, привезенное на продажу, заставляют выдать за двадцать четыре франка рожь, стоящую сорок франков, грабят половину этой ржи и уносят ее, ничего не заплатив. «Полиция упала духом», пишет уполномоченный, «решимость народа поразительна; я напуган тем, что слышал и видел».

С 13 июля 1788 года, когда прошел град, «отчаяние» овладело крестьянами: несмотря на всю добрую волю помещика, помочь им было невозможно. Никаких мастерских для работ не имеется сеньоры и буржуа, оставшиеся без доходов, не могут давать работу». Поэтому «голодный народ готов рисковать жизнью из-за пропитания». Смело, открыто он берет припасы там, где они имеются. – В Гонфлан-Сент-Онорин, Эраньи, Невиле и Шевиньере, в Сержи, Понтуазе, Иль-Адаме, Прель и Бомоне, мужчины, женщины и дети, весь приход, шатаются по полям, ставят тенета, разрушают норы. – Разнесся слух, что правительство, узнав о вреде, причиняемом, зайцами и кроликами земледельцам разрешило уничтожать их... И действительно зайцы уничтожали около пятой доли урожая». Сначала арестовывают девять человек из этих новых браконьеров, но потом их отпустили «ввиду обстоятельств», и после этого в течение двух месяцев на землях принца де Конти и посланника Мерси д`Аржанто происходит настоящее избиение всякой дичи; за неимением хлеба, питаются дичью. – По естественному увлечению нарушение права собственности переходит в нападенье на самую собственность.

Около Сен-Дени, вырубается лес, принадлежащий аббатству, «окрестные фермеры увозят оттуда громадные возы дров и бревен, впрягая по четыре, по пяти лошадей». Обитатели Виль-Паризис, Трамблэ, Вергалана и Вильпинты открыто продают лесные материалы и грозят сторожам убийством. 15 июня, убыток оценивается уже свыше 60.000 ливров. – Никто не обращал внимания, на то, что помещик был благодетелем вроде г. Таларю, который в предстоящем году кормил бедняков в своем поместье в Исси. Крестьяне разрушают плотину его водяной мельницы; парламент обязал их восстановить ее, но они заявили, что не только не послушаются, но если г. Таларю восстановит плотину, они явятся в числе трехсот человек с оружием и разрушат ее вновь.

Для наиболее скомпрометированных Париж является самым близким убежищем, самые бедные и отчаянные начинают буквально кочевать. Вокруг столицы образуются шайки бродяг, как в странах, где человеческое общество не существует еще или уже перестало существовать. В первых числах мая около Вильжюина, около пяти или шести сотен бродяг собираются разгромить Бисетр и приближаются к Сен-Клу. Они являются издалека за тридцать сорок, шестьдесят лье, из Шампани и Лотарингии, из всей полосы, пострадавшей от градобитья. Все это носится вокруг Парижа и втягивается в него как в сточную канаву. Туда попадают несчастные вместе со злодеями, одни в поисках работы, другие за подаянием, третьи потому, что у них нет крова и на всех одинаково действуют нездоровые подстрекательства голода и уличных слухов. В последние дни апреля чиновники у застав отмечают появление «устрашающего числа плохо одетых людей с ужасными лицами». В первых числах мая замечают, что вид толпы изменился. Откуда-то появилось много чужого народа из разных местностей, большею частью оборванцев с большими палками. Один вид их дает представление о том, чего надо ожидать. Но и без этого притока сточная яма была уже полна до краев.

Подумайте о необыкновенно быстром росте Парижа, о множестве рабочих, привлеченных разрушением старых улиц и новыми постройками, обо всех ремесленниках, которых застой в промышленности, повышение городских ввозных пошлин на съестные припасы, жестокая зима и дороговизна хлеба, довела до нищеты. Вспомните что в 1789 г. насчитывалось «двести тысяч человек, не могущих доказать, что у них имеется собственность стоимостью пятьдесят экю», что с незапамятных времен они воюют с полицией, что в 1789 г. имеется в столице 120.000 бедняков, что для того, чтобы дать им работы, пришлось устроить национальные мастерские, «что около двенадцати тысяч их держат на бесполезной работе колония Монмартрского предместья за плату по двадцати су в день, что набережные и порты переполнены ими, что городская ратуша осаждается ими, что они, собираясь вокруг здания судебной палаты, оскорбляют бездеятельный, безоружный суд», что каждый день они раздражаются у дверей булочных, где у них нет уверенности, что после долгого ожидания они получат хлеб. Вы уже заранее можете себе представить, с какой яростью набросятся они на преграду, которая будет им указана.

 

 

II

 

Возбуждение печати и общественного мнения. – Народ принимает участие.

Около двух лет уже им указывают эту преграду. Это – министерство, это – двор, это – правительство, это – старый режим. Кто протестует против этой преграды во имя народа, тот может быть уверен, что за ним последуют дальше даже, чем он захочет вести. – Как только в каком-нибудь большом городе парламент отказывается регистрировать указы о податях, к его услугам всегда готов мятеж. 7 июля 1788, в Гренобле солдат забрасывают черепицами, и военная сила уступает. В Ренне, чтобы покорить взбунтовавшийся город, потребовалась сначала целая армия, а затем постоянное пребывание четырех полков пехоты и двух полков кавалерии под начальством маршала Франции[1].

В следующем году, когда парламент становится на сторону привилегированных, вновь разыгрывается мятеж, но на этот раз уже против парламента. В феврале 1789, в Безансоне и Эксе судей преследуют на улицах, осуждают в здании судебных установлений и принуждают скрываться и бежать. Если таково настроение в главных провинциальных городах, то каково же оно должно быть в столице? Для начала, в августе 1788 г., после увольнения Бриення и Ламуаньона, толпа, собравшаяся на площади Дофина, учиняет самосуд, сжигает изображения обоих министров, разгоняет полицию и сопротивляется войскам. Целое столетие не было такого кровавого мятежа.

Два дня спустя, вновь вспыхивает бунт. Толпа направляется поджигать дома обоих министров и дом заведующего полицией Дюбуа. – Очевидно, в невежественную и грубую массу проник бродильный фермент, и новые идеи производят свое действие. Давно уже они незаметно проникали из одного слоя в другой и захватив аристократию всю образованную часть третьего сословия судебных деятелей школы, всю молодежь, они мало-помалу проникли в тот класс, который живет трудом своих рук. Вельможи, за туалетом осмеивали христианство и говорили о правах человека при своих лакеях, парикмахерах, поставщиках и при всей дворне. Ученые, адвокаты, прокуроры более резким тоном проповедовали те же теории в ресторанах, кофейных, на гуляньях и во всех публичных местах. Говорили при народе, как будто его там не было и от всего этого красноречия изливаемого без всякой осторожности, брызги долетали до мозга рабочего, трактирщика, комиссионера, торговки и солдата.

Вот почему достаточно было одного года, чтоб их глухое недовольство превратилось в страстную ненависть. Начиная с 5 июля 1787 г., когда король собирает Генеральные Штаты и опрашивает у каждого его мнения, совершенно меняется настроение печати и устного слова, спокойные беседы и рассуждения на общие темы превращаются в проповеди ради достижения практического воздействия, во внезапный призыв к приближающемуся выступлению, громкий и резкий как звук трубы. Один за другим прорываются революционные памфлеты: «Что такое третье сословие» Сийеса, «Доклад французскому народу» Ижерутти, «Рассуждение об интересах третьего сословия» – Рабо Сент-Этьена, «Моя петиция» Тарже, «Права Генеральных Штатов» д`Антрага, немного позже: «Свободная Франция» Камилла Демулена и другие сотнями и тысячами повторяемые и развиваемые в избирательных собраниях, куда новые граждане являются ораторствовать и возбуждаться.

Всеобщий, повсеместный и ежедневно повторяющийся крик гулким эхом отдается в казармах, пригородах, рынках, мастерских и мансардах. В феврале 1789, Неккер признается, что послушания нет нигде и даже на войска нельзя положиться. В мае рыночные торговки, затем торговки фруктами являются к избирателям, предлагая им поддерживать интересы народа, и поют куплеты в честь третьего сословия. В июне памфлеты у всех в руках. Лакеи у дверей богатых домов и те зачитываются ими. В июле, когда король подписывает какой-то приказ, патриот-лакей обеспокоенный этим, читает его, заглядывая чрез плечо короля. – Не надо делать себе иллюзий; не одна буржуазия восстает против законных властей и господствующего режима; весь народ это делает – все ремесленники, лавочники, прислуга, рабочие всех разрядов и степеней и те, что стоят ниже народа: чернь, бродяги праздношатающиеся, нищие, вся масса, согбенная заботой о хлебе насущном, нигде не подымавшая глаз, чтобы всмотреться в социальный строй, последнюю нижайшую основу, которую она составляет, неся на себе всю его тяжесть.

 

 

III

 

Дело Ревельона.

Внезапно, эта основа делает движение, и вся нагроможденная на ней постройка колеблется. Это – движение раздраженного нуждою, подозрительного животного. Уколола ли его снизу чья-то подкупленная, скрывающаяся под покровом тайны рука[2]. Современники уверяли в этом, и это вполне возможно. Но и шума, производимого вокруг страдающего животного было бы достаточно, чтобы напугать его и объяснить его движение. – 21 апреля начались избирательные собрания в Париже, они происходили в каждом квартале; собираются отдельно: духовенство, дворянство и третье сословие. Ежедневно в продолжение месяца по улицам проходят ряды избирателей, избиратели первого разряда, продолжают собираться и после избрания выборщиков: надо же народу наблюдать за своими уполномоченными и поддерживать свои права; хотя он и передоверил пользование ими своим избранникам, но собственность на них сохранил за собой и готов вмешаться, как только это ему заблагорассудится. Эта аргументация быстро завоевывает общее сочувствие и, захватив собрания третьего сословия, сейчас же затем овладевает третьим сословием на улице. Ничего нет естественнее стремления руководить своими руководителями. При первом недовольстве, налагают руку на непокорных и ведут их под своей командой. В субботу 25 апреля[3] распространяется слух, что избиратель Ревельон, фабрикант обоев в улице Сен-Анпцак, – «нехорошо говорил» в избирательном собрании Сент-Маргерит. – Говорить нехорошо, значит плохо отзываться о народе. Что сказал Ревельон? Никто не знает, но общественное воображение с его ужасною способностью к вымыслу и свойственной ему определенностью само вырабатывает или принимает на веру убийственную фразу: – «Он сказал, что женатый рабочий с детьми может прожить на пятнадцать су в день». Это изменник, надо бежать к нему, надо сжечь его дом и убить его! Заметьте, что слух неверен, что Ревельон платит младшему из своих рабочих двадцать пять су в день, что он дает работу триста пятидесяти рабочим, что прошлой зимой, во время остановки работ, он не рассчитал ни одного рабочего и все время платил им то же самое жалование, что он сам бывший рабочий, получивший медаль за свои открытия, что он – добродетельный, почтенный, всеми уважаемый человек. – Но это ничего не значит; шайки бродяг, «чужих», только что проникнувших через заставы, не вникают в дело так внимательно, а мастеровые, извозчики, башмачники, каменщики, котельные мастера, пильщики и продавцы статуэток, которых вызывают из их квартир, тоже ничего о нем не знают. Когда раздражение скопляется, то оно вызывается наружу случайно. Как раз в это же время духовенство Парижа заявило, что оно отказывается от своих податных привилегий, и народ, принимая своих друзей за врагов, приплетает в своих ругательствах духовенство к Ревельону. Весь воскресный день, благодаря досугу, брожение растет и в понедельник 27 апреля, день, также посвященный пьянству и праздности, шайки начинают собираться на улицах. Очевидцы встречают одну из них на улице Сен-Северин «вооруженную дубинами»; она так многочисленна, что вся улица запружена, и движение по ней прекращается. Со всех сторон затворяют ворота и магазины с криком: «Вот он мятеж», мятежники выкрикивают ругательства и проклятия по адресу духовенства, и увидав аббата, называют его «проклятым попом». – Другая шайка носит манекен Ревельона, украшенный лентой св. Михаила, производит суд над этим манекеном, сжигает его на Гревской площади и угрожает дому Ревельона; встреченная и не допущенная стражей, она вламывается в дом его друга и разбивает и сжигает всю его обстановку. Только к полуночи удается разогнать толпу, и все думают, что с бунтом покончили. – Но на следующий день он возобновляется с новой силой; так как кроме обычного подстрекательства – нужды[4] и распущенности является новое в виде борьбы за идею; им кажется, что они сражаются «за третье сословие». За такое дело все должны восстать и помогать друг другу. – «Мы погибнем, говорил один из них, если не будем поддерживать друг друга». Сильные этим убеждением они до трех раз подымаются в предместье Сен-Марсо за подмогой и на ходу, подняв палки, они насильно вербуют в свои ряды всех встречных. Другие у ворот св. Антония, останавливают публику, возвращающуюся со скачек, и спрашивают ее, за кого она стоит: За аристократию или за третье сословие? Женщин заставляли выходить из экипажей, и тем временем, толпа все увеличивается около дома Ревельона; тридцать человек стражи не могут отразить ее. Она проникает в дом и громит все: мебель, провизию, белье, книги, экипажи, до птичника включительно. На дворе все собирается в зажженные в трех местах костры. Пятьсот луидоров, деньги и серебряные вещи уносятся мятежниками. Многие проникают в подвалы, напиваются ликерами и винами, пьют даже лак из бутылок. Многие теряют сознание и тут же умирают в конвульсиях.

Против этого сброда, высылают полицию пешую и конную, сто кавалеристов, французскую гвардию и затем швейцарскую гвардию. Черепицы и кирпичи осыпают солдат, которые стреляют, построившись в четыре шеренги. Несколько часов, опьяненные вином и злобой, мятежники отчаянно защищаются. Более двухсот убитых, около трехсот раненых, но одолевают их лишь с помощью артиллерии. Почти всю ночь группы мятежников бродят по улицам.

В восемь часов вечера, на улице Виаль-дю-Тампль, парижская гвардия еще стреляет, чтобы защитить ворота, в которые ломятся бунтовщики. В половине двенадцатого, они взламывают двое ворот на улице Сентонж и на улице Бретань, одни у колбасника, другие у булочника. Даже в этом последнем взрыве утихающего мятежа ясно различаешь элементы, вызвавшие мятеж, и которые вызовут революцию. – Есть голодные: на улице Бретань, толпа громит булочника и раздает хлеб женщинам, стоящим на углу улицы Сентонж. – Есть бандиты: посреди ночи шпионы, забившись в ров, видят кучку разбойников собравшуюся за заставой Трона; их предводитель возбуждает их возобновить мятеж. На следующий день, на больших дорогах, бродяги говорят друг другу: Нам нечего делать в Париже, предосторожности везде приняты, пойдем в Лион. – Есть, наконец, патриоты: в вечер мятежа, между мостами Шанж и Марии, босяки – носильщики гробов в одних рубашках, вымазанные сажею – с полною сознательностью громко просят милостыни и протягивая шляпу, говорят прохожим: «Сжальтесь над бедным третьим сословием». – Голодные, разбойники и патриоты составляют одно целое и отныне нищета, порок и общественное мнение соединяются, чтобы составить всегда готовую на мятеж группу, которая по знаку агитаторов бросится туда, куда они ее направят.

 

 

IV

 

Пале-Рояль

Но агитаторы уже не прекращают своих собраний. Пале-Рояль, это клуб на открытом воздухе, где весь день и почти всю ночь, они настраивают и возбуждают друг друга и толкают народ на буйство. За эту ограду в силу привилегий дома Орлеанов, полиция не смеет войти. Там слово свободно, и пользующиеся этой свободой как бы нарочно подобраны, чтобы злоупотреблять ею.

Это самая подходящая публика для такого места.

Сделавшись центром распутства, азартных игр, праздности и раздачи брошюр, Пале-Рояль привлекает к себе все беспринципное население большого города, которое, не имея ни своего дела, ни домашнего очага, зовет только ради удовлетворения любопытства или ради удовольствия всех этих завсегдатаев кофеен и игорных домов, разных авантюристов и забулдыг, затерявшихся или сверхштатных детищ литературы, искусства и адвокатуры, разных подьячих, студентов, праздношатающихся, заезжих иностранцев и обывателей меблированных комнат. А таких, как говорят, в Париже сорок тысяч! Они заполняют собою и сад, и галереи Пале-Рояля; среди них едва ли попадется хотя бы один член того класса, который известен под названием шести корпораций. Тогдашнее торговое и промышленное сословие делилось на, 6 корпораций: 1) суровщики, 2) бакалейщики, 3) шапочники и шляпочники, 4) меховщики, 5) ювелиры и золотобойщики и 6) виноторговцы, 7) настоящий, основательный буржуа, которому занятие делами и заботы о семье придают серьезность и вес. Здесь нет места для трудолюбивых рабочих пчел; это сборище политических и литературных трутней. Они слетаются сюда со всех четырех концов Парижа, и их беспорядочный жужжащий рой усеивает землю, подобно разлетевшемуся улью. «В течение целого дня – пишет Артур Юнг[5] – в Пале-Рояле перебывает по меньшей мере десять тысяч человек»; толкотня такая, что яблоко, брошенное с балкона на эту движущуюся мостовую из голов, не долетело бы до земли. Можно себе представить состояние всех этих умов! Из всех лишенных балласта голов Франции это самые пустые, надутые разными спекулятивными идеями, самые сумасбродные и возбужденные. Среди этой смеси импровизированных политиков никто не знает того, кто говорит, никто не сознает себя ответственным за то, что говорит. Здесь совсем как в театре – незнакомый среди таких же незнакомцев, всякий ищет только сильных ощущений. Насыщенная страстями атмосфера заражает его; им овладевает вихрь громких слов, вымышленных известий, неистового шума и всевозможных эксцентричностей, в которых один старается перещеголять другого. В воздухе стоит гул от криков, слез, аплодисментов и топота, точь-в-точь как на представлении какой-либо раздирательной драмы. Некоторые до того надсаживаются и разгорячаются, что умирают тут же на месте от внутреннего жара и истощения. Как ни привычен Артур Юнг к такому гомону политической свободы, однако и он ошеломлен всем происходящим. По его словам[6], «волнение умов превышает всякое представление... Мы воображаем себе, что книжные магазины Дебретта и Стокдейма в Лондоне запружены публикою; но это сущие пустяки в сравнении с книжными магазинами Десенна и некоторыми другими, где от дверей до прилавка можно пробраться лишь с великим трудом... Ведь что ни час, то новая брошюра. Сегодня их выпущено тринадцать вчера – шестнадцать, а за прошлую неделю – девяносто две. Девятнадцать человек из двадцати трактуют о свободе. А под свободою подразумевается: отмена привилегий – в том числе и монарших, – применение «Общественного договора», Республика или, еще того лучше, всеобщее уравнение, беспрерывная анархия и даже народное восстание – жакерия. Один из обычных ораторов Камилл Демулен, говорит о ней в таких выражениях: «Раз животное попало в западню, его следует убить... Никогда еще такая богатая добыча не давалась победителям. Сорок тысяч дворцов, отелей, замков, две пятых имущества всей Франции будут призом за храбрость. Те, кто считает себя завоевателями, будут покорены в свою очередь. Нация будет очищена». Вот заранее изложенная программа террора.

Все это не только читалось, но и декламировалось, выкрикивалось, обращалось в практические предложения. Перед кофейнями, «обладатели громких голосов сменяются один за другим каждый вечер»[7]. «Они вскакивают на стулья или на столы и читают кричащие памфлеты на злобу дня... Трудно себе представит, с какою жадностью ловится каждое их слово. Всякое смелое и особенно резкое выражение против правительства приветствуется громом аплодисментов... Три дня тому назад вокруг сада, среди дня, по-крайней мере двадцать раз прошелся какой-то мужчина с четырехлетним ребенком на плечах; мальчуган с необыкновенно умненьким личиком все время выкрикивал: «Декрет французского народа. Госпожа Полиньяк, высылается за сто миль от Парижа, Конде тоже, Конти тоже, д`Артуа тоже, королева... Нет я не могу повторить этих слов». Деревянный павильон посреди Пале-Рояля вечно битком набит народом, особенно молодежью, рассуждающею по-парламентски. Вечером президент приглашает присутствующих придти подписать предложения, сделанные в течение дня, подлинники которых выставлены в кафе Фой[8].

Они по пальцам высчитывают врагов отечества; «среди таковых на первом месте оба королевских высочества (брат короля и граф д`Артуа), трое светлейших (принц де Конде герцог Бурбонский и принц де Конти), фаворитка (г-жа Полиньяк), де Водрейль, де ла Тремуаль, дю Шатле, де Билльедейль, де Барантен, де ла Галезьер, Видо де ла Тур, Бертье, Фулон и даже Ленге». Громко требуют виселицу на Новом мосту для аббата Мори. Какой-то оратор предлагает «сжечь дом д`Эспремениля, его жену, детей, все движимое имущество, наконец, его самого; и это предложение проходит единодушно». – Возражений не допускается; когда кто-то из присутствующих выразил ужас по поводу этих смертных приговоров, «его моментально схватили за шиворот, поставили на колени, потребовали от него публичного покаяния с лобызанием земли, затем подвергли экзекуции, потом окунули в бассейн и в заключение отдали в распоряжение толпы, которая стала катать егопо грязи». На другой день за такой же проступок, какое-то духовное лицо мяли ногами и швыряли, как мяч, из рук в руки. Несколько дней спустя, именно, 22 июня, происходили еще две подобные экзекуции. Властная толпа отправляет все функции верховной власти: она и законодатель, и судья, и палач. – Кумиры её священны; если кто-либо дерзнет отказать им в уважении, виновного судят как за оскорбление величества и карают тотчас же. В первую неделю июня одного аббата, дурно отозвавшегося о Неккере, подвергли сечению, женщину, осмелившуюся выругаться перед бюстом Неккера, отдали в распоряжение рыночных торговок, которые подняли ей юбку и высекли до крови. Военным в форме объявлена война. «Как только показывается гусар – пишет Демулен – раздаются крики: Вот полишинель! и каменотесы побивают его каменьями, вчера вечером два гусарских офицера, де Сомбрейль и де Полиньяк пришли в Пале-Рояль... В них тотчас же полетели стулья, и они наверно были бы убиты, если бы вовремя не успели убежать». Третьего дня «схватили полицейского шпиона, выкупали его в бассейне, затравили как зверя на охоте, замучили под палочными ударами и каменьями, вырвали глаз и в заключение, несмотря на мольбы о пощаде, снова бросили в бассейн. Пытка эта продолжалась с 12-ти до 5-ти часов, причем палачей было по меньшей мере тысяч десять». – Рассудите, каково должно быть влияние подобного очага в такое время. Наряду с легальною властью создалась новая власть – уличная, действует площадное законодательство, никому неизвестное, безответственное, необузданное, порожденное трактирными теориями, горячечными бреднями, балаганными подстрекательствами. И министрами, хранителями закона сделались те самые лица, которые собственными руками разрушали все в Сент-Антуанском предместьи.

 

 

V

 

Сборища уличные захватывают политическую власть. – Давление на собрание. – Измена солдатам.

Это – диктатура разношерстной толпы. Её образ действий – насилие, что вполне соответствует её природе: все, что оказывает ей сопротивление, побивается ею.

Ежедневно на улицах и у дверей Собрания, версальская чернь оскорбляет тех, кого называют аристократами[9].

В понедельник, 22 июня, «д'Эспремениль едва не убит; аббат Мори спасается от смерти только благодаря энергии одного кюре, который схватывает его в охапку и бросает в карету архиепископа Арльского». 23-го архиепископ Парижский и министр юстиции так изруганы, опозорены, оплеваны и оскорблены, что можно сгореть от стыда и негодования».

Кругом стоял такой гвалт, что Папоре, секретарь короля, сопровождавший министра, умер от разрыва сердца. 24-го, епископ Бовейский едва не убит брошенным ему в голову камнем. 25-го архиепископ Парижский спасается только благодаря быстроте своих лошадей; толпа преследует его, забрасывая каменьями; дом его осажден, окна перебиты и, несмотря на вмешательство французской гвардии, опасность так велика, что он вынужден обещать, что присоединится к депутатам третьего сословия. Вот каким образом грубая власть черни содействует слиянию сословий; она столь же властно тяготеет над своими собственными представителями, как и над противниками. «Хотя вход в нашу залу и был воспрещен, – говорит Байи, – но в ней всегда собиралось более шестисот зрителей». Это придаточное собрание, зачастую подчинявшее главное собрание своей воле, держится не так, как бы подобало; почтительно и безмолвно, но шумно, суетливо, бестолково; здесь постоянно перебивают депутатов, поднимают руки при баллотировках, нарушают дебаты аплодисментами или свистками. Они отмечают и записывают имена оппонентов. Списки эти передаются носильщикам портшезов, стоящим у входа в зал и, через них, народу, ожидающему выхода депутатов[10]; с этой минуты лица, занесенные в списки, становятся общественными врагами. Затем списки отправляются в печать, а вечером в Пале-Рояле по ним составляется реестр смертных казней. Под таким-то грубым натиском проходят многие декреты, – между прочим и декрет о Национальном Собрании, – и захватывается верховная власть. Накануне Малуэ предложил предварительно проверить, на какой стороне большинство; но в ту же минуту более трехсот голосов кричат «нет!», и толпа окружает его. «С галереи сбегает какой-то человек, набрасывается на Малуэ и, потрясая его за шиворот, орет: «Замолчи, скверный гражданин!» Прибежал караул и освободил Малуэ; «но по залу пронесся террор, на несогласных посыпались угрозы, и на другой день нас осталось всего 90 человек». Тотчас же был составлен список их имен. Некоторые из депутатов города Парижа отправились вечером к Байи один из них «очень честный человек и хороший патриот» предупредил Байи, что его намерены поджечь; жена его только что разрешилась от бремени, и малейшая тревога в доме могла бы убить больную. Подобные аргументы действовали решающим образом. Действительно, три дня спустя, на присяге в манеже для игры в мяч (Jeu de Paume) один только депутат, именно, Мартен д'От, осмеливается написать под своим именем; «не согласен». Обруганный многими из своих товарищей, «тотчас же выданный народу, толпившемуся у входа в зал, он спасается через потайную дверь, во избежание быть разорванным в клочья»; после этого он в течение нескольких дней не дерзал показываться на заседаниях[11].

Благодаря такому вмешательству галереи, радикальное меньшинство, всего каких-нибудь тридцать членов[12], руководит большинством и не позволяет ему освободиться. Когда, 28 мая. Малуэ просил тайного заседания для обсуждения соглашения, предложенного королем, галереи освистали его, а один из депутатов, Буш, сказал ему следующие слишком недвусмысленные слова: «Знайте, милостивый государь, что мы здесь совещаемся перед нашими повелителями и что мы обязаны отдавать им отчет в наших мнениях». Такова доктрина Социального договора, и по робости, из страха перед двором и привилегированными, по своему оптимизму и доверию к человеку, наконец, из чувства долга перед своими прежними убеждениями или просто по привычке, новые депутаты – провинциальные теоретики – не умеют и не решаются избавиться от тирании господствующего догмата. Отныне он издает законы, и Учредительное Собрание, Законодательное Собрание, Конвент, одним словом, все собрания будут исполнять их до конца. Признано, что публика галереи представляет собою народ с таким же правом, как депутаты, и даже с большим. А публика эта та же самая, что и в Пале-Рояле, то есть: заезжие иностранцы, праздношатающиеся, охотники до новостей, парижские репортеры, завсегдатаи кофеен и клубов, одним словом всякие сумасброды из класса буржуазии, точно так же, как толпа, угрожающая у дверей и швыряющая камни, состоит из сумасбродов, вышедших из черни. Таким образом, по непроизвольному подбору, партия, присвоившая себе власть, состоит исключительно из буйных голов и жестоких рук. Без всякого предварительного соглашения сам собою устроился союз этих опасных сумасбродов с еще более опасными скотами, идущими наперекор легальными властям и все разрушающими на своем пути.

Когда какой-нибудь главнокомандующий на совете с генеральным штабом обсуждает план кампании, общий интерес не допускает нарушения дисциплины, ни одно постороннее лицо, ни один солдат или денщик не смеет нарушить какою-либо неуместною выходкою равновесие, которое военачальники обязаны сохранять со всею предосторожностью и полным спокойствием. Таково было настоятельное требование правительства[13]; но оно не привело ни к чему, и правительству оставалось только действовать силою против постоянного возмущения черни. Впрочем, и сила постепенно ускользает из его рук, так как разрастающееся возмущение, как зараза, от народа передается войскам. 23-го июня[14] два отряда французской гвардии отказались исполнять свои обязанности. Лишенные отпуска из казарм 27-го числа нарушают приказ, и с тех пор «каждый вечер их можно видеть в Пале-Рояле, расхаживающими в две колонны». Место им хорошо известно; это обычное rendez-vous проституток, у которых они состоят в любовниках или в сутенерах[15]. «Все патриоты льнут к ним; кто угощает мороженым, кто вином: их развращают на глазах у офицеров». Имейте в виду, что их полковник, дю Шатле, давно уже ненавистен им за то, что он утомлял их усиленным ученьем, допекал их унтер-офицеров, упразднил школы, где воспитывались дети музыкантов, наказывал их палочными ударами, придирался ко всякой малости, к пище и содержанию. Полк этот потерян для дисциплины; у них образовалось тайное общество, и солдаты обязались ничего не предпринимать против Национального Собрания. Таким образом образовался союз между ними и Пале-Роялем. 30 июня одиннадцать из их вожаков, отведенные в Аббатство, (тюрьма для привилегированных, учрежденная при Сен-Жерменском Аббатстве) представляют письменное прошение о помощи: один молодой человек взлезает на стул перед кафе Фой и громко читает прошение. В ту же минуту шайка отправляется в поход, взламывает железными ломами решетку, торжественно выводит арестантов и устраивает им в саду праздник, предварительно оцепив сад солдатами, чтобы их снова не забрали.

Когда такое бесчинство остается безнаказанным, никакой порядок невозможен. Действительно, 14 июля утром, из шести батальонов пять отложились. Что касается до других корпусов, то и там не лучше, так как соблазны те же самые. «Вчера – пишет Демулен – артиллерия последовала примеру французской гвардии, осилила караул и вторглась в Пале-Рояль, чтобы примкнуть к патриотам. Простонародье прицепляется к военным и с криками: «Идем! Да здравствует третье сословие!» – увлекает их в кабачок, где все вместе пьют за здоровье коммуны. Драгуны говорят офицеру, ведущему их в Версаль: Теперь мы повинуемся вам, но когда придем в Версаль, вы там скажите министрам, что если нас поведут против наших же сограждан, то первый выстрел будет в вас». Когда двадцать человек солдат привели в дом Инвалидов и заставили их снять курки и шомпола с хранящихся там ружей, которые народ покушался забрать, то они за шесть часов управились всего с двадцатью ружьями; очевидно, им желательно было оставить оружие в целости в пользу черни, когда та явится грабить склад. Одним словом большая часть армии изменила. Как бы ни был хорош начальник, но достаточно того, что он начальник, чтобы его считали за врага. Губернатор де Сомбрейль, которого эти люди ни в чем не могут упрекнуть, не сегодня-завтра увидим, как его канониры направят орудие против его дома и, пожалуй, собственными руками повесят его на решетке. Таким образом, военная сила, употребляемая для подавления бунта, служит лишь к тому, чтобы пополнять собою ряды бунтовщиков. Хуже того, выставка оружия, которою рассчитывали сдерживать толпу, вызывает возбуждение, завершающееся бунтом.

 

 

VI

 

Дни 13 и 14 июля.

Роковой момент наступил: это не то, что одно правительство падает, чтобы уступить место другому, а прямо-таки правительство перестает существовать, предоставляя господство деспотизму толпы, которую гонят, очертя голову, вперед раздутый энтузиазм, легковерие, нищета и страх[16]. Подобно прирученному слону, в котором вдруг заговорили дикие инстинкты, народ одним жестом сбрасывает на землю своего обычного вожака и если позволяет другим взобраться на его шею, то разве только для виду, теперь ему не нужно вожака; он идет, куда глаза глядят, лишенный разума и повинующийся только своим, чувствам, инстинктам и желаниям. Очевидно, заботливая рука хотела только предупредить опасные скачки в сторону: король воспретил всякое насилие; офицеры запрещают солдатам стрелять[17]; но раздраженное дикое животное принимает все предосторожности для своих дальнейших преступных шагов; в будущем оно намерено руководиться своею волею, а для начала оно давит своих сторожей.

12 июля, около полудня[18], при получении известия об отставке и высылке Неккера, в Пале-Рояле поднимается неистовый крик. Камилл Демулен взбирается на стол и возвещает толпе, что двор замышляет устроить патриотическую Варфоломеевскую ночь. Его обнимают, берут от него предложенную зеленую кокарду, делают распоряжение о том, чтобы все танцевальные залы, все театра были закрыты в знак траура, отправляются к Курциусу за бюстами герцога Орлеанского и Неккера и проходят с ними торжественною процессиею по городу. Тем временем драгуны принца лотарингского Ламбеска, выстроенные на площади Людовика XV, встречают при входе в Тюльери баррикаду из стульев, и их забрасывают целым дождем каменьев и бутылок. На бульваре, перед отелем Монморанси, французская, гвардия, вырвавшись из казарм, стреляет по оставшемуся верным отряду Королевского Германского полка[19]. Со всех сторон раздаются удары набата; оружейные магазины разграблены; городская ратуша занята народом. Встретившиеся там человек 15-16 добровольных избирателей решают созвать уезды и вооружить их. Объявился новый властелин: уличная, вооруженная толпа. На поверхность не замедлили всплыть подонки общества. В ночь с 12 на 13 июля «все заставы, начиная с Сент-Антуанского предместья до Сент-Оноре, и кроме того на Сен-Марсельском и Сен-Жакском предместье захвачены и сожжены». Акциза (octroi) более не существует; город остается без дохода как раз в такое время, когда расходы усилились. Но что за дело до этого черни, заботящейся прежде всего о том, чтобы вино было дешево; разбойники, вооруженные кольями и дубинами, носятся по городу целыми легионами, грабя имущество тех, кого считают противниками общественного блага». Они ходят из дома в дом, горланя: «Оружия и хлеба!». В продолжение всей этой ужасной ночи буржуазия сидела, запершись у себя дома, дрожа за себя и за своих близких. На другой день, 13-го, столица, по-видимому, окончательно отдана во власть черни и разбойников. Шайка басурманов вырубает топором ворота Лазаристского миссионерного дома, разрушает библиотеку, шкафы, картины, окна, физический кабинет, бросается в погреба, опустошает бочки и напивается домертва: сутки спустя там нашли тридцать мертвых тел, мужчин и женщин, из которых одна была на девятом месяце беременности. Улица перед домом[20] загромождена обломками и всякою домашнею утварью разбойники, кто с куском чего-либо съестного, кто со жбаном в руках, «заставляют всякого прохожего пить, поминутно подливая вина. По скату вино стекает в канаву; воздух, насыщенный винными парами, ударяет в голову; это какой-то карнавал». Тем временем из монастыря выносят хлеб в зерне и муку, что по уставу, лазаристы обязаны были всегда иметь про запас в складе; кули отправляются на сорока двух подводах на рынок.

Другое войско отправляется в крепость освобождать содержавшихся там неоплатных должников; третье пробирается в арсенал грабить оружие и ценные военные доспехи. Шайки черни толпятся у дома Бретейля и у Бурбонского дворца с целью опустошить их и тем наказать их владельцев. Орда преследует Крона, одного из либеральнейших и уважаемых парижан, но который, к сожалению, имел несчастие служить в полиции, ему удается спастись от разъяренной толпы, но дом его разграблен дочиста. – В ночь с 13 на 14 чернь грабит булочные и винные погреба. «Целое полчище оборванцев, вооруженных ружьями, вилами и кольями, заставляют открывать им двери домов, давать им пить, есть, деньги и оружие». До этого времени никто еще никогда не видывал на улицах таких бродяг, «почти догола раздетых, с ужасными физиономиями, вооруженных как дикари». Многие из них – какие-то чужеземцы, явившиеся неведомо откуда[21]. Говорят, что таких оборванцев набралось до 50,000, и они держали в своих руках главные посты.

«В течение этих двух суток – говорит Байи. – Париж чуть было не весь был разграблен; он спасен от разбойников только благодаря национальной гвардии». Среди бела дня на бойких улицах «твари выдергивали серьги из ушей гражданок и снимали с них башмаки», тут же нагло потешаясь над своими жертвами. – По счастью, сорганизовалась милиция, в которую не замедлили записаться первые обыватели, дворяне. Набралось 48.000 человек; из них составилось несколько батальонов и рот. Буржуа покупал у бродяг ружья за три ливра (75 коп.), а шпаги, сабли и пистолеты за 12 су (20 к.).

Наконец на площади повесили несколько негодяев, массу других обезоружили, и восстание начинает принимать чисто политический характер. Но какова бы ни была его идея, все-таки она безумна, потому что это восстание народное. Даже панегирист его Дюсо признается, что порою ему казалось, что он присутствует при полном разложении общества. Нет ни главы, ни управления.

На первый взгляд, казалось, как будто избиратели, изображающие собою представителей Парижа, руководят толпою, в сущности же толпа командует ими. Чтобы спасти городскую ратушу, один из них, именно Легран, не нашел ничего лучшего, как выкатить шесть бочек пороха и заявить завладевшим ею, что он прикажет сейчас все взорвать на воздух. Избранный ими командир, де ла Салль, в какие-нибудь четверть часа получает двадцать штыков в грудь, и весь Комитет не раз подвергается риску быть перерезанным.

Вообразите себя в палате, где они ведут переговоры и расточают мольбы, «толпу в полторы тысячи человек теснимую несколькими тысячами других пытающихся войти», при этом деревянные ступени трещат, скамейки опрокидываются, балясы, огораживающие столы, сдвинуты до самого президентского кресла, а кругом такой гвалт, как будто наступил день страшного суда: там раздирающие душу крики, тут песни, хохот, шиканье, «люди совсем обезумели и большая часть их не знает, ни где они, ни чего хотят». Каждый округ сам собою представляет небольшой центр; Пале-Рояль же – главное средоточие всего и всех. Разные предложения, представления, обвинения переходят из рук в руки вместе с человеческим потоком, который закруживается или несется вперед, повинуясь только капризам русла. Волна устремляется то туда, то сюда; вся стратегия состоит в том, чтобы теснить и быть тесниму. Если они куда-либо попадают, то лишь потому, что их туда загоняют. В дом Инвалидов они протискиваются только благодаря поблажке солдат.

В Бастилии они обстреливали стены, высотою в сорок футов и толщиною в тридцать, с десяти часов утра до пяти вечера, и только по случайности одна из пуль попала в инвалида на башне. С ними обращаются как с детьми, которым стараются сделать как можно меньше вреда: по первому же требованию, губернатор приказывает убрать пушки из амбразур и заставляет гарнизон поклясться, что он не станет стрелять, если на него не будут нападать; первую депутацию он приглашает завтракать; посланному из городской ратуши он дает разрешение посетить все помещения крепости; несколько залпов подряд он выдерживает, не отвечая тем же и допускает сожжение первого моста, не сделав ни одного выстрела[22]. Он решается наконец стрелять только в последней крайности, при защите второго моста, и то известив предварительно нападающих, что он открывает огонь. Одним словом, долготерпение его и кротость беспредельны, вполне соответствующие гуманитарности того века. Народ же совсем обезумел от всего происходящего, от запаха пороха и от шума выстрелов; он только и знает, что отбиваться камнями; его средства спасения вполне соответствуют его тактике. Какой-то пивовар думает сжечь эту каменную глыбу (Бастилию), поливая ее лавандовым и гвоздичным маслом, смешанным с фосфором. Некий молодой плотник, питающий слабость к археологии, предлагает построить катапульт – древний стреломет. Кто-то кричит, что захватили губернаторскую дочь и намереваются сжечь ее, чтобы заставить отца сдаться. Другие поджигают переднее строение здания, набитое соломою, и тем загораживают проход. «Бастилия была взята не приступом – говорил один из сражавшихся, – она сдалась еще до атаки, заручившись обещанием, что никому не будет сделано никакого зла. У гарнизона, обладавшего всеми средствами защиты, просто не хватало мужества стрелять по живым телам; с другой стороны, он был сильно напуган видом этой огромной толпы. Осаждающих было всего восемьсот-девятьсот человек; это были разные рабочие и лавочники из ближайших мест, портные, каретники, суровщики, виноторговцы, смешавшиеся с национальною гвардиею; но площадь Бастилии и все прилегающие улицы были переполнены любопытными, которые сбежались смотреть на зрелище. Среди них – говорит один очевидец[23] – масса нарядных женщин с веселыми, оживленными лицами, «оставившие свои экипажи в некотором расстоянии». С высоты парапетов ста двадцати человекам крепостного гарнизона казалось, что на них идет весь Париж. Они сами спустили подъемные мосты, по которым вступил неприятель. Все окончательно потеряли голову, как осажденные, так и наступающие, эти последние еще более, потому что победа опьянила их.

Взятие Бастилии

Взятие Бастилии. Рисунок 1789 г.

 

«Едва вступив в крепость, они пошли все разрушать, и последние ряды стреляли в первые наугад: каждый стрелял, не обращая внимания, куда и в кого попадали заряды». Неожиданная власть делать; что угодно и распоряжаться человеческою жизнью – вино слишком сильное для человеческой природы; при наступающем головокружении, человек все видит в красном и неистовство его переходит в дикое зверство. Сущность народного восстания в том и заключается, что, вырвавшись из руководившей ими власти, страсти разнуздываются и геройство смешивается с убийством. Эли, вошедший первым, Шолла, Гюллен, храбрецы первых рядов, солдаты французской гвардии, знакомые с законами войны, те стараются сдержать данное слово; но толпа, наседающая на них сзади, не знает, кого бить, и бьет наугад. Она щадит швейцарцев, стрелявших в нее, потому что, по синим балахонам, принимает их за арестантов; а, вместе с тем, с остервенением набрасывается на инвалидов, открывших ей ворота. Тому человеку, который помешал губернатору взорвать крепость, отсекают саблею кисть руки, затем протыкают его насквозь двумя ударами шпаги и вешают, а руку его, ту самую, что спасла целый квартал Парижа, как трофей, носят по городу. За долгие часы обстреливания крепости в толпе проснулся инстинкт убийства; жажда крови, непреоборимым стремлением, охватила даже тех, кто до этого стоял далеко в стороне. Малейший крик увлекает их: для этого достаточно возгласа «караул!» Стоит посмотреть, что один бьет, как и другие начинают делать то же самое. «У кого не было при себе оружия – говорит один офицер[24] – тот бросал в меня каменья; женщины скрежетали зубами и грозили мне кулаками. Позади меня уже были убиты двое из моих солдат... Наконец, под общею угрозою быть повешенным, я добрался до городской ратуши, от которой находился в расстоянии ста шагов, тогда ко мне поднесли насаженную на копье человеческую голову, советуя полюбоваться ею, так как это голова Лонея (губернатора)». Несчастный выходя, получил удар шпаги в правое плечо; когда он проходил по улице Сент-Антуан, «ему рвали волосы и наносили удары». Под аркою Сен-Жан он был «опасно ранен». Вокруг него спорили: кто говорил «надо ему перерезать шею», другие хотели «повесить его», наконец, третьи предпочитали «привязать к хвосту лошади». В полном отчаянии, желая избавиться от мук, несчастный возопил: «пусть убьют меня!» и, отбиваясь, толкнул ногою в нижнюю часть живота одного из державших его. В ту же минуту его подхватывают на штыки, волочат до канавы, топчут труп ногами, с криками: «это чудовище предало нас! нация требует его головы, чтобы показать ее народу!» и человеку, получившему пинок ногою, предоставляют привилегию собственноручно отсечь у трупа голову. Этот последний, какой-то вахлак, оказавшийся поваром без места, и пришедший в Бастилию просто, чтобы поглазеть на происходящее рассудил, что если, по общему мнению, дело это такое «патриотическое», то «за отсечение головы чудовищу, его могут еще наградить медалью». И, взяв поданную саблю, он ударяет ею по голой шее; но сабля оказалась тупою; тогда он вынимает из кармана маленький ножик с черной рукояткой и «в качестве повара, умеющего расправляться с мясом», благополучно заканчивает операцию. Затем, вздев голову на вилы, он, в сопровождении более двухсот вооруженных лиц, «не считая черни» отправляется в поход. На улице Сент-Оноре к голове привязывают две надписи, чтобы все знали, кому она принадлежала. Процессию охватывает веселое настроение. Пройдясь по Пале-Роялю, она приходит к Новому мосту; перед статуей Генриха IV голову троекратно нагибают, приговаривая: «кланяйся своему «господину!» И в палаче сказывается шалун-мальчишка!

 

 

VII

 

Убийства Фулона и Бертье.

Между тем в Пале-Рояле другие «шалуны», управляющее человеческими жизнями с таким же легкомыслием, как и своими словами, составили в ночь с 13 на 14-е список приговоренных к смертной казни и распространяют экземпляры его по городу. Они озаботились доставить по экземпляру каждому из лиц, поименованных в списке, а именно: графу д`Артуа, маршалу де Брольи, принцу де Ламбеск, барону де Безанваль, Бретейлю, Фулону, Бертье, Мори, д`Эспременилю, Лефевру, д`Амекуру и еще другим. Обещана награда тем, кто принесет их головы в кафе Каво. Вот находка для разнузданной толпы! Теперь достаточно какой-нибудь шайки встретить кого-либо из поименованных; несчастный может быть уверен, что дальше следующего фонаря не дойдет. Весь день 14-го числа импровизированный трибунал заседал без перерыва, и завершал свои постановления немедленным исполнением.

Флессель, городской голова и председатель гласных городской ратуши, проявивший нерадение[25], объявлен изменником, и Пале-Рояль приказывает его схватить. По дороге какой-то молодой человек убивает его выстрелом из пистолета; другие набрасываются на его тело, и голова его, насаженная на копье, присоединяется к голове Лонея. Обвинения, носящие в себе смерть, разносятся по воздуху во все стороны. «Пользовались малейшим предлогом – рассказывает один избиратель – чтобы оговаривать тех, кого считали противниками революции или, что то же самое, врагами государства. Без всякой проверки, отдавался приказ схватывать таких лиц, разорять их дома, сносить их отели. Один молодой человек крикнул: «Сию минуту следовать за мной! Идем к Безанвалю!» Все так напуганы, так подозрительны, что на улице ежеминутно приходится «объявлять свое имя, занятие, местожительство и свои намерения... Нельзя ни приехать в Париж, ни выехать из него без того, чтобы не возбудить подозрения в измене». Принца де Монбарей, известного либерала, сторонника новых идей, карету которого задержали у заставы, чуть было не растерзали на куски, вместе с супругою. Одного депутата от дворянства, шедшего в Национальное Собрание, высадили из экипажа и отвели на Гревскую площадь; (место казни преступников); здесь ему показали труп Лонея и предупредили, что с ним будет поступлено таким же образом. Жизнь каждого висела на волоске; и в последующие дни, когда король удалил свои войска, отставил министров, призвал Неккера, согласный решительно на все, опасность не уменьшилась. Предоставленная революционерам и самой себе, толпа продолжала свои зверства, и муниципальные начальники, которым она вполне верила[26], Бальи – мэр города Парижа – и Лафайет – командир национальной гвардии, вынуждены были хитрить с нею, умолять ее становиться между нею и теми несчастными, на которых она набрасывалась.

15 июля, ночью, во дворе городской ратуши задержали одну женщину, переодетую мужчиной, и так надругались над нею, что она лишилась чувств; Байи, чтобы спасти ее, вынужден притвориться разгневанным на нее и тотчас же препроводил ее в тюрьму. С 14 по 22 июля Лафайет, рискуя собственною жизнью, спасает семнадцать человек в разных кварталах[27], 22 июля, по доносу, которые распространяются по Парижу, подобно пыли, гонимой ветром, два выдающихся администратора, государственный советник Фулон и его зять Бертье, арестованы – один близ Фонтенебло, а другой близ Компьена. Фулон, человек суровый, но умный и полезный, затратил в прошлую зиму 60 тысяч франков, организуя в своих поместьях работы для бедных. Бертье, очень деятельный и даровитый администратор, кадастрировал Иль-де-Франс, чтобы уравнять налоги, что сократило их сначала на одну восьмую, потом на четвертьв слишком сильно обремененных ими местностям. Но оба провинились перед революцией тем, что хотели урегулировать план борьбы, и потому оба занесены в проскрипционный список Пале-Рояля. А в глазах сбитого с толку, голодного, ошалевшего народа обвиненный – тот же виновный. Про Фулона, как и про Ревельона, сложилась легенда, сочиненная самим народом и пущенная им же в оборот, в которой он чувствовал потребность излить свои страдания[28]. Легенда эта гласила: «Он говорит, что мы ничем не лучше его лошадей, и если у нас нет хлеба, то можем есть сено».

Семидесятичетырехлетнего старика привели в Париж с вязанкой сена на голове, с венком из чертополоха на шее, а рот его был набит сеном. Напрасно бюро избирателей, желая спасти старика, отдает приказание отправить его в тюрьму; толпа горланит: «осужден и будет повешен» и авторитетно называет судей. Напрасно Лафайет троекратно настаивает, потом умоляет совершить над стариком суд правый и препроводить обвиняемого в Аббатство; нахлынул новый поток толпы и какой-то «прилично одетый» господин кричит: «Какой еще суд нужен для человека, осужденного ещё тридцать лет тому назад?» Фулона подхватывают, волокут на площадь, подвязывают к фонарю; веревка два раза обрывается и два раза он падает на землю; тогда берут новую веревку, вздергивают несчастного, затем отрубают ему голову и насаживают ее на копье[29]. В это время привезли под конвоем Бертье, отправленного из Компьена муниципалитетом, который не смел его больше держать в тюрьме, ему продолжали угрожать. Вокруг него несли, объявления, испещренные позорными эпитетами. На остановках в карету ему бросали куски черствого черного хлеба, приговаривая: «На, возьми, негодяй, тот хлеб, который ты заставлял нас есть»! Перед церковью Сен-Мерри над ним разражается настоящий гром всевозможных сквернословий. «Хотя он никогда не покупал, не продавал ни зерна хлеба», его обзывают барышником. В глазах толпы, всегда желающей свалить зло на кого-либо другого, он-то самый и есть виновник голода. Приведя его в Аббатство, стража рассеялась. Озверевшая чернь толкает его к фонарю. Тогда, видя себя погибшим, Бертье выхватывает у первого попавшего ружье и начинает отбиваться. В эту минуту один из солдат вспарывает ему живот ударом сабли, а другой вырывает сердце. Случайно, здесь находится тот самый повар, который отсек голову Лонею; ему дают нести сердце, солдат берет голову, и оба отправляются в городскую ратушу показывать трофеи Лафайету.

Оттуда они возвращаются в Пале-Рояль и присаживаются к столику в кабачке. Народ требует от них смертные останки Бертье; они выбрасывают их в окно, а сами преспокойно продолжают ужинать, в то время как по земле катается брошенное сердце вместе с букетом белой гвоздики.

Вот какое зрелище представляет этот сад, где еще год тому назад собиралась после оперы «веселая компания» разодетой публики послушать нежную скрипку Сен-Жоржа или чарующий голос Гара.

 

 

VIII

 

Париж в руках народа.

Отныне ясно, что никто не может быть спокоен за себя: ни новая милиция, ни новые власти не в силах заставить уважать законы. «Теперь никто не смел противиться народу, который восемь дней тому назад взял Бастилию» – говорит Байи[30]. Напрасно, после двух последних убийств и возмущенья Байи и Лафайет угрожают уйти; их заставляют остаться: какова бы ни была их защита, но это единственное, что остается, и если национальная гвардия не могла предупредить всех убийств, то все же предотвратила некоторые. При таких условиях каждый живет, как может, в постоянном ожидании каких-либо новых насилий черни. «Для всякого беспристрастного человека – пишет Малуэ, террор начинается с 14 июля». 17-го перед выездом из Парижа король причащается и делает распоряжение на случай убиения. С 16 по 18 из Франции убегают двадцать лиц из высших чинов, в том числе те, за чьи головы Пале-Рояль назначил премии, а именно: граф д`Артуа, маршал де Брольи, принцы де Конде, де Конти, де Ламбеск. де Водемон, графиня де Полиньяк, герцогини де Полиньяк и Гиш. На другой день после двух убийств, Крон, Думерк, Сюро – наиболее ревностные и деятельные члены продовольственного комитета, а также все заведующие закупкою хлеба и продовольственными магазинами попрятались или разбежались. Накануне этих двух убийств, под угрозой возмущения, парижские нотариусы должны были выдать 45000 франков, обещанные рабочим Сент-Антуанского предместья, и общественное казначейство, почти уже пустое, выдает ежедневно 30000 ливров, чтобы понизить стоимость хлеба. Люди и имущество, малые и великие, частные лица и должностные, даже само правительство – все находится в руках народной массы. «С этого момента – говорит один депутат[31] – нет больше свободы, даже в Национальном Собрании... Франция... смолкла перед тридцатью крамольниками. Собрание становится в их руках пассивным орудием, которым они пользуются для выполнения своих проектов». Да и они не руководят, хотя на первый взгляд и кажется, что куда-то ведут народ. Огромное животное, закусившее удила, все-таки чувствует их во рту, и ляганья его становятся все злее и свирепее, потому что его не только по-прежнему продолжают жалить два вспугнувшие его жала – я говорю про потребность нововведений и про ежедневную нужду – но еще в уши ему жужжат разные политические трутни, размножившиеся тысячами; а своеволие, которым он пользуется впервые, и аплодисменты, которые перед ним расточают, еще более разгорячают его.

Восстание прославляют; ни один убийца не находится под следствием, но зато министров, обвиняемых в заговоре, Собрание отдало под суд. Победителям Бастилии расточают награды: заявляют, что они спасли Францию. Народ прославляют за его здравый смысл, великодушие, справедливость. Нового властелина боготворят; ему твердят и на улицах, и в газетах, ив Собрании, что он обладает всеми добродетелями, всеми правами, всеми полномочиями. Если он проливает кровь, то без умысла, потому что его вызывают на это, и притом даже тут им руководит безошибочный инстинкт.

«Да и наконец, – говорит один депутат – была ли эта кровь столь чиста?» Большинство доверяют более теоретическим рассуждениям книг, чем собственным глазам; они живут упорною иллюзиею, которую создали себе. Мечта их, отрешаясь от настоящего, покоится на будущем. Завтра, когда объявят конституцию, народ, сделавшись счастливым, станет благоразумным; так покоримся же буре, которая приведет нас к такой прекрасной, тихой пристани!

А пока из-за спины бездеятельного, безоружного короля и непослушного и не умеющего внушить послушание Собрания, выдвигается настоящий монарх, народ, т. е. толпа, сто, тысяча, десять тысяч индивидуумов, собравшихся случайно по зову, по тревоге, и тут же сразу сделавшихся законодателями, судьями и палачами. Сила грозная, разрушительная, смутная! Никакая рука не в состоянии остановить ее. Вместе с матерью своею, дикою, чудовищною Свободою, она воссела на пороге Революции подобно двум мильтоновским страшилищам у врат Ада. «Одно из них до половины туловища имело вид прекрасной женщины, но с отвратительным чешуйчатым хвостом, толстым и огромным; это была змея, вооруженная смертоносным жалом. У пояса её извивалась целая свора вечно лающих адских собак с широко разинутыми пастями, издававшими неистовый отвратительный трезвон; но когда хотели, собаки ползком, точно боясь собственного шума, убирались в её чрево, служившее им конурою, и оттуда, никому невидимые, продолжали еще выть и лаять... Другое чудовище имело форму... но разве можно назвать формою бесформенную массу без членов, суставов и стана... или существом то, что казалось тенью?.. Оно стояло черное как Ночь, суровое, как десять фурий, взятых вместе, страшное, как Ад, и поводило грозным жалом... На том месте, где предполагалась голова, оно имело нечто вроде королевской короны... И страшными шагами оно надвигалось вперед».



[1] Артур Юнг 1788 г.

[2] Мармонтель, II 249. Монтсула, I часть. 92. Безенваль. 387. Эти шпионы добавляли, что встречали людей возбуждающих к бунту и раздающих деньги.

[3] Национальный архив: V. 11,441. Допрос Аббата Роя 5 мая – V, 11033. Допрос (28апреля и 4 мая) двадцати трех раненых, отнесенных в Отель Дье. Эти два отчета описывают истинный характер бунта; надо к ним прибавить рассказ Г. де Безанваля, который командовал тогда совместно с Г. дю Шателе. Остальные рассказы, за немногими исключениями почти все преувеличены или умалены, согласно духу партии.

[4] Письмо королю от одного жителя в предместье Сент-Антуан: «Не сомневайтесь, Государь. Исключительно дороговизне хлеба надо приписать наши последние несчастия».

[5] Артур Юнг, 24 июня 1789. – Монжуа, 2 часть.

[6] Артур Юнг 9, 24, 26 июня. – Демулен, Свободная Франция.

[7] Демулен, письма к отцу и Артур Юнг 9 июня.

[8] Монжуа, 2 часть. – Демулен, письма от 24 июня и последующих дней.

[9] Этьен Дюмон, Воспоминания. – Демулен, письмо от 24 июня. – Артур Юнг, 25 июня. Бюше и Ру, II.

[10] Рукописные письма Булье, депутата из муниципальных офицеров, от 1 мая 1789 до 4 сентября 1790 (сообщенные Розенцвейгом, Ваннским архивариусом). Письмо от 16 июня 1789: «Толпа, окружавшая зал все эти дни, была приблизительно в 2–3 тысячи человек».

[11] Письма Булье, от 23 июня: «Что за величественный момент, когда мы, преисполненные энтузиазма, слились с отечеством посредством новой присяги! И к чему это понадобилось одному из наших членов опозорить себя в такую торжественную минуту! Имя его теперь запятнано по всей Франции, а у несчастного есть дети! Заклейменный общественным презрением, он вышел и в бессилии, упал у самых дверей со стоном. «Ах! Я умру!» Я не знаю, что с ним сталось. Странно, что до сих пор он не заявил себя ничем дурным и вотировал за конституцию».

[12] Феррьер, I. – Малуэ, I (по его словам, фракция не насчитывала более 10 членов). То же, II, Дюмон.

[13] Декларация от 23 июня, статья 15.

[14] Монжуа, 2 часа. – Демулен, письма от 24 июня и последующих дней. – Верный рассказ Сент-Фера, бывшего офицера французской гвардии. Безанваль, III. – Бюше и Ру, II. – Неизданные Воспоминания канцлера Паскье.

[15] Пеше (Методическая Энциклопедия, 1789): «Почти все солдаты гвардии принадлежат к этому классу (сутенеров), и большинство отдается этому занятию с тою целью, чтобы жить на счет этих несчастных девушек»

[16] Губернатор Моррис. Переписка, с Вашингтоном 19 июля: «Свобода теперь у всех на устах; власть – пустой звук, не имеющий никакого значения".

[17] Байи, I. Король руководился крайним добродушием; он думал принять меры только ради сохранения порядка и общественного спокойствия... Для восстановления истины Шатле снимает с Безанваля обвинение в преступлении против народа и отечества". Мармонтель, VI.–Мунье, II.

[18] Демулен, письмо от 16 июля – Бюже и Ру, II.

[19] Дело принца лотарингского Ламбеска с участием 83-х свидетелей: Нападение началось со стороны толпы; войска стреляли в воздух; принцем Ламбеском ранен всего лишь один человек, Шовель, да и тот легко. (Показание де Карбуара и капитана Рейнаха), «Едва принц, верхом на сером коне с серым седлом, без кобуры, без пистолета, успел вступить в сад, как человек двенадцать уцепились за гриву лошади и за узду, стараясь сшибить принца с седла; какой-то маленький человек, одетый во все серое, выстрелил в него из пистолета чуть не в упор. Принц употреблял все усилия, чтобы освободиться, и это ему, наконец, удалось, когда он пустил свою лошадь вскачь, размахивая саблею; тем не менее, он в этот момент никого не ранил. Один из свидетелей видел, как принц ударил плашмя саблею по голове какого-то человека, который пытался закрыть разводный мост и тем заградить войскам путь к отступлению. Войска все время занималась только тем, что осаживали толпу, набрасывавшуюся на него, тогда как с террасы в него бросали каменья и даже стреляли». – Человек пытавшийся закрыть мост, другою рукою схватил под уздцы лошадь принца; рана, которую он при этом получил, незначительнее простой царапины, величиною в 23 линии; ему была сделана перевязка и рана промыта водкой. – Все подробности дела доказывают, что офицеры проявили большое терпение и человеколюбие. Тем не менее, на другой день какой-то человек расклеивал на перекрестке Бюсси рукописную афишу, которою граждане приглашались схватить принца Ламбеска и тотчас же четвертовать его. (Показание Коссона).

[20] Монжуа, 3 часть. «Я разговорился с людьми, охранявшими Тюльерийский дворец; это были не парижане: физиономии ужасные, одежда отвратительная». Хотя Монжуа иногда и грешит против правды, но некоторые факты сообщаемые им в качестве очевидца, заслуживают полного доверия). – Морелле, Мемуары, I. – Дюсо, Дело семи дней. – Историческое Обозрение за март 1876. – Допрос Дено. Его дело за день 13 июля.

[21] Матье Дюма. Мемуары I. «Мирные жители спасались бегством при виде этой дикой орды бродяг. Все дома были наглухо заколочены. Когда я добрался до своего дома, в квартале Сен-Дени многие из пришлых откуда-то оборванцев наводили ужас и здесь, стреляя из ружей в воздух».

[22] Дюсо. Всех изувеченных, раненных, убитых и оставшихся в живых из числа принимавших участие в сражении – 825. – Мармонтель, IV: «В число победителей Бастилии, которых насчитывают 800, попали люди, которые даже не приближались к площади».

[23] Неизданные Воспоминания Канцлера Паскье, очевидца события. Он стоял, прижавшись к решетке сада Бомарше, и смотрел на происходившее, держа под руку актрису Конта, вышедшую из кареты на площади Рояль. – Марат, Друг народа. Когда по неслыханному совпадению обстоятельства, плохо защищенные стены Бастилии сдались под напором горсти солдат и толпы всякого сброда, многие иностранцы, провинциалы и некоторые парижане сбежались к крепости, руководимые исключительно одним любопытством.

[24] Рассказ командира тридцати двух швейцарцев. – Рассказ виноторговца Шолла, одного из победителей. – Допрос Дено, отсекшего голову Лонею.

[25] Только за это. Ни один свидетель не показал, что видел его мнимую записку к Лонею. По словам Дюсо, у него не было даже ни времени, ни возможности написать ее.

[26] Байи, II. «Я отдавал приказы, но их никто не слушал... Мне дали знать, что я не в безопасности». (15 июля). – «В эти злополучные времена один какой-нибудь недоброжелатель, или пущенная клевета могла поднять толпу. Все, кто еще накануне обладали властью, все, кто стеснял или сдерживал бунтовщиков, подвергались преследованию».

[27] Мемуары Лафайета, I. Письмо 16 июля 1789. «Я спас жизнь шестерым, приговоренным к виселице, в разных кварталах».

[28] Для примера: «Он строг со своими вассалами». – Он не дает им хлеба и заставляет есть сено. – Он хочет, чтобы они ели траву, наравне с его лошадьми. – «Он говорит, что они отлично могут есть сено ичто они ничем не лучше его лошадей». – Подобная же легенда встречается и в других современных жакериях.

[29] Байи,II: Народ, менее просвещенный, но столь же властный, как деспоты, не знает более верных доказательств хорошего управления, как успех.

[30] Байи, II. – Малуэ, II.

[31] Ферьер, I.