Часть третья

 

Московское разорение

 

Глава первая

 

III

 

Совещание в королевском стане под Смоленском. – Консидерации, привезенные Андроновым. – Занятие Москвы польским войском. – Отъезд Жолкевского.

 

Гетман Жолкевский

Гетман Станислав Жолкевский

В то время как Жолкевский бился изо всех сил, чтобы склонить москвичей к договору и приобрести себе славу, король под Смоленском слушал речи соперника гетмана, брацлавского воеводы Яна Потоцкого и его брата, королевского покоевого Стефана. Они особенно представляли королю, что договор, заключенный Жолкевским, не должен иметь силы. Много действовала здесь и зависть; брацлавскому воеводе была досадно, что сам он не мог взять Смоленска, тогда как Жолкевский может теперь хвалиться, что взял столицу и с ней все царство Московское. Потоцкий желал повернуть дело так, чтобы не вышло по договору гетмана. Он представлял: «Опасно отдать Владислава варварскому народу, с малым отрядом поляков и литовцев, как этого москвичи требуют, да еще и войско вывести из Московии. Они нарочно того хотят в тех видах, чтобы юноша, оставшись без всякой защиты, был отдан на волю их варварству. Жизнь королевича будет всегда под страхом: словно меч будет висеть над ним на волоске. Пусть лучше король до конца оружием поработит москвитян, теперь уже разоренных и потерявших силу от междоусобий; пусть теперь победитель сам наденет корону и даст побежденным закон; больше чести королевичу получить эту корону от рук отца, чем от плутов москвитян».

Другие паны прибавляли: «Король не может без нарушения присяги Речи Посполитой делать уступок москвитянам. Король явно, с согласия сейма, сначала польского в Люблине, а потом литовского в Вильне, отправился в московский поход, и теперь он должен служить общественному благу, а не делу своего семейного возвышения; поэтому, что бы он ни приобрел оружием, – все это он должен отдать государству, а не одним своим детям. Так король уже обещал, и его воля сообщена провинциальным сеймикам, и письма от него посланы к сенату и послам. Если теперь Владислава отправить на московский престол, то это подаст сейчас предлог к беспокойствам в Польше и Литве; вспыхнут еще не совсем потухшие искры междоусобной войны, возникнут подозрения, станут толковать, что король хочет присвоить самодержавную власть, и для этого-то приобретает для сына чужое сильное царство, чтобы, утвердившись таким могуществом, привести в действие свои намерения. Прежде надо было спросить сейм: дозволит ли он отправить Владислава, польского принца, на московский престол?» Этими внушениями паны принудили короля освоиться с мыслью, что Жолкевский поступил неправильно, заключив договор; что на Московскую землю следует смотреть как на край, завоеванный польским оружием, а вовсе не так, как на свободное государство, выбирающее на свой престол польского королевича.

Противники Потоцкого доказывали, напротив, что Владислава нужно послать в Москву, потому что это успокоит землю, иначе она станет волноваться; но и они не соглашались с теми требованиями русских, которые Жолкевский сам не мог принять и отослал на решение короля; они советовали отправить московских послов на сейм; таким образом, по крайней мере, король сложит с себя ответственность в таком важном деле. Были такие, что думали согласить противоположности, сделать так, чтобы и Владислав был-таки московским государем, а Московское государство находилось под властью у поляков. «Пусть Владислава отправляют в Москву, – говорили они, – но пусть он будет там такой государь, как господарь волошский, зависимый от Польши». Некоторые рассуждали так: «Неужели это избрание кто-нибудь из москвитян может назвать добровольным, когда оно произнесено с поднятою над их горлом саблею? Если бы им королевич в самом деле полюбился, так они выбрали бы его тогда, когда были сильны; а то – за Шуйского шли умирать против гетмана, а как он их разбил, тогда они видят, что мы их завоюем, – пустились на хитрости и выдумали выбирать королевича. Что же, они нас провести хотят? Зачем же, избирая нашего королевича, вступая с нами в дружбу, требуют непременно, чтобы королевич крестился в греческую веру, и чтобы поляков не вводить, не принимать на службу и не помещать их на границе? Креститься велят христианину; следовательно, нас не считают христианами: хорошо же расположение к нехристям! И хорошо они думают о будущем царе, если полагают, что за кусок хлеба он согласится быть ренегатом и потерпеть поругание у всех народов, даже у них самих! И зачем же бояться поляков, не пускать их, когда с ними входят в любовь? Как же это? Польского королевича берут себе в цари, а поляков боятся!» Друзья Жолкевского, как и он сам, двоили: говорили, что договор, постановленный им, нужно соблюдать, но в то же время опровергали этот договор по частям и не располагали совершить избрание Владислава так, как желали московские люди.

Канцлер Лев Сапега, сторонник Жолкевского, в общих словах говорил, что нужно держать слово, данное москвитянам, но в то же время старался угодить королю и соглашался с его взглядами.

Доводы Потоцких сходились с собственными убеждениями Сигизмунда. Находясь под влиянием иезуитов, этот король ясно понимал недельность воцарения сына на московском престоле. Он предвидел, что Владислав, избираемый поневоле, не усидит на нем, и его воцарение ничего не произвело бы, кроме новых кровопролитий. Гораздо благоразумнее казалось воспользоваться теперь же расстроенным состоянием Московского государства, овладеть им, присоединить ко всей Речи Посполитой, порешить вековой спор между двумя соперничествующими державами и отвратить от Речи Посполитой опасность в будущем, которую тогда уже многие зрелые умы, подобно Сигизмунду, предвидели, понимая, что история так поставила отношения между Польшей и Московским государством, что если первая не уничтожит последнее, так последнее уничтожит первую. Даже в династическом отношении Сигизмунд должен был предпочесть этот путь. Если ему, как отцу, хотелось, чтобы сын его царствовал, то он мог более надеяться, что поляки, в благодарность за его бескорыстие и великий подвиг расширения пределов Речи Посполитой, изберут на престол того же Владислава, и он будет владеть не только Московой, но и Польшей. И вот, после совещания, происходившего 12-го августа [1610], король послал Андронова к гетману с письмом и консидерациями, где излагались те основания, какие представляли Потоцкие, и между прочим было сказано: «Мы обещали уже, что в этом деле не ищем своих частных выгод, а ведем дело для пользы Речи Посполитом. Если теперь без согласия чинов сделать решительный шаг к воцарению Владислава, это значит возбудить новое смятение; значит чужое государство успокоивать, а свое подвергать беспорядкам. Притом королевич слишком молод, и для устроения такого обширного государства нужно более опытности и знания. Отдать королевича этому народу, вероломному по причине религии, грубых обычаев, упрямого сердца, развратных нравов, у которого суровость заменяет право, рабство стало природою, – значит испортить молодую натуру королевича, лишить его воспитания и самую жизнь его подвергать опасности. Если они избирают королевича на престол, то почему же и королю не идти к столице, почему им не хотеть бы управляться королем? Пусть пан гетман обратит на это внимание и переговорит с Салтыковыми и с другими, ведающими это дело. Впрочем, если такова Божия воля, если королевич, по согласию всех, вступит в совершенно успокоенное государство, король от этого не прочь, но не иначе, как сдержавши свое слово перед Речью Посполитой, то есть по воле всех чинов государства, и притом тогда, когда королевич достигнет зрелого возраста и Московское государство совершенно будет вне опасности».

Андронов прибыл с этим наказом уже поздно, 20-го августа, по заключении договора. Жолкевскому, как поляку, быть может, и самому было бы приятно, если бы Московское государство, вместо избрания польского королевича в цари, могло быть присоединено к его отечеству; но с его силами это совершить было трудно; дело было уже сделано, и он понимал, что тут, между прочим, действует зависть его соперников, которые нарочно допустили его заключить договор, чтобы потом сделать его недействительным и умалить заслуги гетмана. Объявлять об этом было невозможно. Еще прежде Салтыков говорил ему, что возвести на престол Владислава было нелегко, а если народ узнает, что Сигизмунд хочет быть сам царем, то начнется большое кровопролитие. Польскому военачальнику ничего не оставалось, как скрыть послание своего короля Сигизмунда, показывать вид, что на московском престоле будет сидеть избранный в цари королевич, а между тем оставить и упрочить в столице военную силу. Обстоятельства могли по наружности оправдывать в глазах московского народа такую меру. Бегство «вора» не покончило дела с ним. «Вор» все еще оставался знаменем для недовольных, и их было много. Московская чернь продолжала роптать, не доверяла полякам и не показывала желания признавать царем польского королевича. Лица, которые перешли от «вора», не увидели ласкового и дружелюбного приема со стороны своих собратий. Не хотели допустить их в совет, не хотели признавать званий, в которые их пожаловал названый Дмитрий. Жолкевский, напротив, принимал их с особенной лаской, упрашивал думных людей помириться с ними и забыть прошлое. «Это, – представлял он, – будет заохочивать и других отставать от «вора»; напротив, если вы с ними станете обходиться сурово, то и те, что теперь отстали от «вора», опять туда же убегут». Но думные люди на это говорили, что достаточно, если их не наказывают, а они их равными себе ни за что не считают и в совет не примут. От этого из передавшихся от «вора» некоторые нарушили данную присягу и обратились к нему снова. Так поступил Федор Плещеев, и за то сделан был от имени царя Дмитрия воеводой в Серпухове. Были и такие, которые не отдавались «вору» и не хотели, однако, повиноваться королевичу; всего больше было таких, что хоть и покорились наружно обстоятельствам, но отнюдь не чаяли добра от выбора иноземца на престол, да еще из Польши. Федор Андронов в сентябре в письме своем к канцлеру Сапеге говорит, что редкий тогда не был бунтовщиком. Дело избрания Владислава скроилось наскоро и по принуждению. Как только войско польское удалилось бы – противные побуждения непременно взяли бы верх. Те, которые искренно желали Владислава, составляли меньшинство. Кроме носившего имя Дмитрия, у низложенного и постриженного Шуйского была также своя сторона, и та могла возрастать по мере того, как возрастало у русских отвращение от поляков.

В таких обстоятельствах естественно возникла мысль – оставить в Москве польское войско. Бояре сами первые изъявили Жолкевскому эту мысль. «Как только польское войско отдалится, – говорили они, – чернь взволнуется; вор из Калуги опять подойдет к Москве и его впустят в столицу». Были перехвачены письма, из которых увидали, что благоприятели «вора» только того и ожидали, чтобы войско польское удалилось, и тогда можно будет сдать Москву названому царю Дмитрию.

Поляки в лагере сперва с радостью, единодушно приняли предложение бояр занять город. 16-го сентября референдарий литовский Александр Гонсевский был послан из польского стана в Москву, чтобы вместе с уполномоченными от боярского правительства расписать полякам помещение. Вдруг один монах уда рил в колокол; народ всполошился, начали кричать, что поляки по-неприятельски входят в столицу. Тогда бояре испугались народного движения и стали просить польских военачальников пообождать дня три. Оказалось, что народ возбуждали люди партии Шуйского. По этому поводу ожесточение бояр против Шуйского до того дошло, что они уже поговаривали, не перебить ли весь род их. Защитником Шуйских стал тогда гетман. Он объявил боярам, что король Сигизмунд, как только узнал о низложении Василия, то приказал Жолкевскому беречь его и не допускать над ним и над его родом насилий. Патриарх тайно благоприятствовал Шуйскому и предлагал сослать его в Соловки; он надеялся, что в этой отдаленной стороне Шуйский будет безопасен до поры до времени, а потом с помощью своих сторонников опять станет царем. Но не так сделали бояре, как хотелось патриарху. По просьбе Жолкевского они отдали ему в распоряжение ненавистную семью. Гетман тотчас приказал взять из Чудова монастыря братьев Ивана и Димитирия с женой и отослал их с поляком Неведомским в Белую, чтобы препроводить потом в Польшу; сверженного царя послал в Иосифов монастырь, а его супругу в Суздальский Покровский монастырь.

Гетман, сначала охотно согласившись на впуск войска в столицу, потом впал в раздумье. Приходилось решить так или иначе: или совсем отходить от Москвы, или занимать ее; в поле долее оставаться нельзя было, становилось холодно. Жолкевский находил, что неудобно ставить войско в Москве, большом городе, где в тесноте во время возмущения, которого всегда можно было ожидать, московские люди врасплох могут истребить поляков. Но уходить с войском вовсе от Москвы – значило оставить на произвол судьбы так ловко поведенное дело и дать возможность собраться и усилиться противодействию, которое неизбежно должно было вспыхнуть. Жолкевский был уверен, что как только сделается известным, что Сигизмунд для себя, а не для сына упрочивает Московскую землю, то весь московский народ вооружится. Жолкевский выбрал средину. Уже войску расписаны были помещения в Кремле, Китай-городе и Белом городе, как вдруг гетман собрал военный совет и стал говорить в таком тоне: «Правда, я сам прежде был такого мнения, чтоб поставить войско в городе, но теперь, осмотревшись, нахожу, что нужно другое; я не могу при таком стечении людей открыть причины, которые меня к этому побуждают, а вы отрядите ко мне депутацию из двух человек от каждого полка, и я им все объясню».

Так и сделалось. В гетманском шатре было по двое депутатов от каждого полка, и Жолкевский говорил им так: «Москва – город огромный. Государство Московское все свои суды отправляет в замке, и там управляются провинции своими приказами. Мне назначают помещение в замке, по-ихнему в Кремле, другим в Китай-городе, иным в Белом городе. Пропасть народа сходится в Кремле по делам; иной раз тысяч тридцать или двадцать. Выбравши удобное время, они под таким предлогом войдут в замок, возьмут его и меня погубят, и вы также не уцелеете; к тому же у меня пехоты нет; все люди неспособные к пешему бою, а у них во власти и стены, и ворота. Вспомните, что было при Дмитрии; сколько наших тогда пропало! То же грозит нам и теперь. А мне кажется лучше будет, если войско расположится по слободам, около столицы. Тогда столица будет у нас как бы в осаде; посмотрят вокруг себя и не посмеют подняться». Те, которые недавно пришли из Польши, соглашались с советом гетмана и находили со своей стороны действительно опасным расположиться в столице; но не понравилось это полку Александра Зборовского, который прежде находился при «воре» и три года старался добыть столицу. Теперь занять столицу казалось ему исполнением давних стремлений. Депутат от этого полка, Мархоцкий, возражал: «Ваша милость, милостивый пан, напрасно думаете, что Москва теперь так же сильна, как при Дмитрии, а мы так слабы, как те поляки, что приезжали тогда на царскую свадьбу. Спросите москвичей: они скажут, что со времени прихода Рожинского до настоящего времени у них погибло одних детей боярских до трехсот тысяч. Если ваша милость сомневаетесь и боитесь поставить целое войско в столице, поставьте там по крайней мере наш полк: мы уже решились на то, чтобы или смерть, или награду за службу нашу получить в Москве. А что ваша милость думаете расставить в слободах войско, то это значит ввести его в большую опасность, чем если бы оно было в самом городе. Мы только что подружились с Москвою и уже так ей доверились, что большая часть наших ходит в Москву и в Кремль, когда захочет; и в Кракове больше наблюдается осторожности! Теперь вообразите, что будет, когда поставите войско в слободах; наши станут ходить в город, да еще без оружия; москвичи коварны, выберут такое время, когда большая часть нашего войска будет в городе, запрут ворота, возьмут в плен тех из наших, которые заберутся в город, а остальных отобьют от своих стен и прогонят. Нет, уж лучше и безопаснее ваша милость сделаете, если как можно далее уведете войско от столицы».

Жолкевскому не понравился тон, с каким говорил Мархоцкий. Он закричал на него: «Я не вижу того, что видите вы; не угодно ли вашей милости быть гетманом; я вам уступлю свое начальство».

«Я не хочу начальства, которое принадлежит вашей милости, пан», – сказал Мархоцкий, – не стану надоедать вам более своими убеждениями, но уверяю вас, если только ваша милость не поставите войска в столице, то и трех недель не пройдет, как Москва изменится. Я же от всего полка моего могу вашу милость уверить, что мы не будем ждать еще трех лет под столицею и добывать ее».

Спор тут решен был боярами. Четыре человека заправляли у них всем этим делом и настаивали ввести королевские войска в столицу. Патриарх сильно противился, посылал к боярам умолять их не пускать латинян в город и приглашал бояр к себе да совет. Бояре знали, что патриарх будет упорно стоять против их намерения, а между тем сам имеет власть и влияние, и потому хотели отделаться от него и покончить свое дело без него; но патриарх отправил к ним сказать, что если они к нему не придут, то он сам к ним придет со всем духовенством. Если бы это так случилось и народ узнал бы об этом, то всякий понял бы дело так, что церковь не хочет того, что делают бояре; тогда народ поднялся бы окончательно. Бояре не допустили торжественного шествия к себе духовенства, а сами отправились к патриарху и застали у него лиц из дворян и служилых людей, не разделявших, как и он, намерения пустить поляков в столицу. Сыпались разные упреки и подозрения; одни говорили: «Гетман объявил, что пришел с войском защищать нас от вора; зачем же не ведет против него свои войска? Зачем же хочет в Москве поселиться? Значит, нас отсюда высылают на войну, а жены и дети наши останутся на произвол у поляков в Москве!» – Другие же говорили: «Что же это за защитники? Царем у нас хочет быть гетман, что ли?»

На Жолкевского были явные причины роптать. О примирении его с Сапегой толковали так, что Жолкевский не хотел идти на своих, и, будучи сам поляком, примирился со своим земляком на счет Русской земли. От Жолкевского требовали, чтобы он сам лично шел на «вора» в Калугу, а Жолкевский, прогнавши «вора» от Москвы, не только не преследовал его далее, не старался уничтожить, но еще послал к нему одного из своих панов, Валевского, уговорить и обещать ему от Сигизмунда удел и содержание, приличное тому сану, который он носил, и только в крайнем случае совершенного непокорства королевской воле грозил усмирить его оружием. Многим такое обращение с «вором» казалось оскорблением для Московского государства, которое так доверчиво положилось на польского военачальника. Поднимались голоса вообще против присяги Владиславу; доказывали, что все это обман, что поляки не друзья, а враги, хотят вконец разорить Московскую землю; Мстиславский, как умел, опровергал их и доказывал, что именно для защиты от «вора» и нужно впустить польское войско в Москву. Тут приехал к нему князь Василий Черкасский и известил, что от гетмана прибыл Александр Гонсевский – просить, чтобы Мстиславский с боярами вышел из собрания повидаться с ним. Последний сказал: «Гетман готов идти против вора, но остановка за русскими. Пусть только московское войско будет готово и выйдет в поле; польское сейчас же присоединится!» Мстиславский попросил с собой Гонсевского идти в собрание, где он повторил то же, что сказал Мстиславскому. «Видите ли, – говорил Мстиславский, – поляки, если и будут в Москве, то не в большом числе; а всего будет их столько, сколько потребно для защиты города от вора, остальные с нашими пойдут на войну. А нам нельзя нарушить крестного целования, и мы должны умереть за того, кого царем себе выбрали. Мы отправили послов к королю. Так надобно ждать, а не изменять». Несмотря на все представления, патриарх все-таки говорил против введения войска; тогда кто-то из бояр заметил ему: «Дело твое, святейший, смотреть за церковными делами, а в мирские не следует тебе вмешиваться. Исстари так ведется, что не попы управляют государством». В заключение, каких-то четырех лиц, особенно кричавших против впущения польских войск, Мстиславский приказал схватить и посадить в тюрьму.

На другой день те, что вместе с патриархом вооружались против впущения войск, сошлись с боярами и отправились к гетману. Жолкевский жаловался, что на него взводят разные клеветы, оправдывался, изъявлял готовность идти против «вора» и не показывал охоты вводить войско в столицу. Сами бояре уговаривали его исполнить это и представляли крайнюю необходимость ввода. «Как только войско отойдет, – говорили они, – то черные люди призовут «вора», столица попадет в его руки; тогда прольется много крови и нас всех перебьют; такому делу был не один пример. Так и недавно сталось с Шереметевым: его при Шуйском убил народ во Пскове, где он был воеводою». Против собственного желания, Жолкевский, уступая только желанию временного правительства, решился ввести войско в Москву. Салтыков, Шереметев, Голицын и дьяк Грамотин ездили посреди народа и уговаривали не тревожиться.

Взволнованная толпа немного укротилась. Гетман начал вводить войско. В Белом городе поставлен был полк Зборовского, бывший, как сказано, с «вором» в Тушине и более других хотевший засесть в Москве. В Китай-городе поставили полк Казановского. Дворы Шуйских были отданы полякам под постой. Расставлены были в Москве немцы, передавшиеся полякам под Клушином после поражения Дмитрия Шуйского, и должны были содержаться на счет царской казны[1]. В Кремле поместился сам гетман. Потом вошел в столицу полк Александра Гонсевского, и часть этого полка в числе четырех рот поставлена была в Девичьем монастыре, не входившем тогда в город.

Поляки вступали в первопрестольный город тихо, свернув хоругви, для того чтобы русские не заметили и не узнали, как велико вошедшее войско. Чтобы сохранить постоянное сообщение войск, поставленных в Москве, с Литвой, в Можайске, Борисове и Верее помещены были полк Струся и Корыцкого и полк самого гетмана. Для продовольствия войска, кроме кормовых из царской казны[2], бояре назначили каждой роте, для кормления, какие-нибудь города с волостями. Так, ротмистр Маскевич, оставивший важный и любопытный дневник этих происшествий, говорит, что на его роту достались Суздаль и Кострома. Это расписание удерживало во власти Москвы города и предавало в руки поляков государство. Пути от Вологды и Ярославля и от Коломны были в их руках; по первому пути доставляли им разные привозные припасы, а по коломенскому – хлеб. Из войска отправлялись товарищи с пахолками для собирания запасов. Надобно было полякам избавиться от русской военной силы, чтобы дать себе возможность остаться в городе полными господами. С этой целью часть московских сил, находившаяся тогда в столице, отправлена была как будто на помощь к Струсю; предлог был благовидный – беречь Москву от нападения «вора». Ключи от всех ворот Белого города были у поляков; по всей стене Белого города стояли поляки на страже. Гетман распоряжался по произволу московской казной и сокровищами царей московских и государства Московского. Таким образом, он посредством московской сокровищницы избавился от Сапеги. После примирения с гетманом этот вождь со своими удальцами стоял под Москвой – уже, по-видимому, верным слугой короля. 7-го сентября донские казаки, служившие «вору», перед покоями, где жил Сапега, принесли крестное целование на имя королевича Владислава. Но, узнав о вводе войск, Сапега начал и себе домогаться права вступить в Москву. «Мы, – Говорили от него посланцы гетману, – одинаково служили с полком пана Зборовского; если ему дозволили в Москве стать, то и нам следует». Гетман говорил им, что он готов другим образом вознаградить их. Тогда Сапега требовал, чтобы его пустили в Рязанскую землю. Но этого Жолкевский не позволил. Он знал, как сапежинцы стали бы там обращаться; пребывание в Рязанской земле возбудило бы жителей против поляков вообще, а между тем Рязанская земля присягнула Владиславу без сопротивления. Он дозволял им идти в Северскую землю, потому что эта земля не признавала Владислава и держалась еще «вора». «Эта служба будет лучше для Речи Посполитой, – доказывал гетман, – вы приведете Северскую землю в повиновение». Сапежинцы этим не удовлетворялись, потому что Северская земля уже была разорена и не представляла надежд на поживу. Жолкевский обещал им дать из московской казны 10.000 рублей[3]; собранные прежде сокровища царские в первый раз должны были тратиться на вознаграждение тем, которые столько лет разоряли Московскую землю. Новое оскорбление нации со стороны Жолкевского! 12-го сентября [1610] Сапега приехал в Москву к коронному гетману проститься с ним. Здесь он увидал братьев Шуйских, Ивана и Дмитрия; бояре, прежние их товарищи, отдали их гетману, говоря, что боятся крамол, которые этот род постоянно устраивал. Получив обещанные деньги, Сапега ушел в Северскую землю и, едва выступил из-под Москвы за 12 верст, гонец от гетмана привез ему еще тысячу московских рублей на вылечку раненых и больных.

На первых порах Жолкевский держал поляков в дисциплине. Чтобы привязать к себе москвичей и уверить их в своей справедливости, он устроил суд, смешанный из поляков и москвичей; судьи должны разбирать тяжбы и недоразумения, возникавшие между жителями города и поставленными в нем польскими войсками. Тогда Жолкевский изъявил опасение, что наемное немецкое войско, вошедшее в Москву, может при случае изменить польскому, как оно уже изменило московскому под Клушином. Сами бояре боялись, что, в случае народного мятежа, немцы могут пристать к толпе, как только увидят, что перевес потянул на сторону черни, и тогда выдадут бояр на убой. Они подавали Жолкевскому совет выслать их. В этих видах, из двух тысяч с половиной немцев Жолкевский оставил только восемьсот пеших, а прочих выслал, заплатив им за службу из той же царской казны, из которой заплатил уже Сапеге. Вот еще раз эта казна расточалась на вознаграждение предателям Московской земли, как перед тем из нее вознаградили ее разорителей.

Оставалось в городе тысяч восемнадцать стрельцов; сила эта была опасна в случае восстания. Главным над ними был уже назначен от короля – Иван Салтыков; но бояре и их боялись, и Жолкевский, по совету бояр, отправил одну часть стрельцов с Салтыковым в Новгород, а другая часть поступила под начальство Гонсевского. Это был шаг очень смелый. До того не было примера, чтобы над царским войском главноначальствовал иноземец по происхождению; однако, Жолкевский предотвратил ропот по этому случаю подарками и попойками: у него были в распоряжении готовые московские деньги, и с ними он мог успевать для польских видов, разумеется, на короткое время. Чтобы соблюсти наружную правду, Сигизмунд прислал Гонсевскому грамоту на боярство и назначил его боярином в стрелецком приказе: дело повернулось, как будто Гонсевский начальствовал не как иноземец, а в качестве московского боярина; но это отнюдь не согласовалось с договором, где не было дано права жаловать в боярство чужеземцев даже царю, тем более отцу его, королю польскому, не облеченному никаким правом вмешиваться в московское управление. Наконец, Жолкевский поладил наружно с самим патриархом. Когда введено было в Москву войско, патриарх был к нему враждебен. Гетман не решился тотчас навестить его, но посылал к нему письма очень вежливые и почтительные, обещал в них справедливость и, главное, уважение к греческой вере, а потом отправился к нему лично и затем еще несколько раз бывал у него. Патриарх мало-помалу стал глядеть на него веселее и обращался е ним дружелюбно, хотя не вполне доверчиво. Не таков был Гермоген, чтобы его могли совсем обольстить поляки, чтобы он мог по душе сойтись с каким бы то ни было латинником.

Уверяя москвичей, что Владислав приедет, гетман знал хорошо, что Владислава не будет, что Москве со всей Московской землей готовится не воцарение польского королевича, а порабощение Польше. Андронов писал в сентябре к канцлеру Сапеге: «Пану гетману показалось лучше всего обойтись с москвичами сообразно их собственным штукам, а как приберут их к рукам, так эти штуки мало помогут им, и мы надеемся на Бога, что со временем разрушим их штуки и поворотим их умысел на иную, правдивую сторону».

Жолкевскому хотелось только обмануть москвичей именем Владислава и успокоить Московскую землю на короткое время, а самому убраться отсюда, чтобы, когда откроется обман, никто уже не имел случая смотреть ему в глаза. Принявши от московских людей присягу на имя Владислава, уверявши так долго и так горячо, что Владислав приедет царствовать в Московском государстве, Жолкевский хотел избежать необходимости сказать московским людям: «Нет, не Владиславу, вашему царю, а польскому королю служить вы будете». Жолкевский предоставлял лучше другим доделать и переделать то, что он начал и половину сделал и что ни в каком случае не могло оставаться в первоначальном виде.

Между тем польское войско в Москве требовало платы от правительства. Жолкевский взял еще из царской казны десять тысяч червонцев и роздал больным, раненым и наиболее бедным, но этого было недовольно, нужно было еще истощить царскую казну, а через то еще более накоплялось недоверие и нерасположение московских людей к полякам. Жолкевский, предвидя, что гроза близка, благоразумно укрывал от нее свою особу и объявил, что помещенный в столице польский гарнизон остается под начальством Гонсевского, а сам он отправляется к королю домогаться скорейшего окончания дела и присылки Владислава.

Тогда Мстиславский явился к нему в сопровождении ста дворян и стал убеждать оставаться. «Только ты, пане гетмане, – говорил он, – можешь успокаивать народ; только при тебе не дойдет до ссоры между польским войском и московским народом. Поляки задорны; их некому будет держать в руках, а наши москвичи не любят иноземцев, и как раз начнется смута».

«Не ради моего, а ради вашего дела должен я ехать», – отвечал Жолкевский. – Я затем и отлучаюсь, чтобы как можно скорее привести к концу дело и успокоить Московскую землю. Я буду просить его величество, чтобы он поскорее присылал Владислава на царство, которого все желают и ждут; поэтому, когда я ворочусь, то вы примете меня с такою же радостью, как теперь хотели бы не пустить от себя и удержать. Пусть только москвичи будут тверды в крестном целовании своему государю, а бояться своевольства польских воинов нечего; я все так устрою, чтобы над ними оставалась та же строгость без меня, как при мне».

Мстиславский должен был согласиться и говорил:

«Для твердости дела нужно, чтобы король без отлагательства созвал сейм и привез туда наших московских послов; там бы дело наших государств было покончено и получило крепость и силу согласием короля и всех чинов Речи Посполитой. Мы знаем, что у вас, поляков, ничего просто не делается без сеймового приговора, и как сейм окончится, тогда пусть немедля жалует к нам великий государь наш Владислав; мы просим, пане гетмане, передать наше желание его величеству».

В последний раз собрал гетман свое войско, осмотрел его, назначил над ним вместо себя Гонсевского и говорил такое наставление: «Мужеством и доблестями вашими мы овладели Московским государством и довели до того, что Московское государство приговором всей земли просило государем своим и всей Руси королевича Владислава. Верьте мне, что теперь дело наше сохранит уже не храбрость ваша, не оружие, а военная дисциплина, скромность и безобидное обхождение с москвичами. Вот верная стража, вот непреодолимая ограда власти Владислава. Видите ли, как москвитяне, памятуя ваши прежние своевольства и нахальства, да к тому же и грабежи, беспрестанные задоры и оскорбления, с трудом хотели отпустить меня от вас! Я старался рассеять подозрение и поручился за вас верою моею Мстиславскому и другим боярам – пусть же не напрасна будет моя надежда на избранных воинов; думаю, что вы не забываете своего достоинства, дорожите своею честью. Если моя честь для вас не важна, то вас связывает присяга, данная Владиславу, которого скипетр и корона вам поручены. Как только москвитяне почувствуют ваше господство над собой, тотчас станут к вам дышать враждою, и как нарушится с вами согласие, так нарушится их покорность, которую так недавно они принесли с охотою. Смотрите же, чтоб не пропали даром наши военные труды и, по причине чьего-нибудь своевольства, Владислав не упустил бы того, что приобрела ему доблесть подданных. Не пройдет вам даром ни малейшее преступление, накажется оно так скоро, что прежде москвитяне услышат о наказании виновных, чем их жалобы дойдут до начальства. Наконец, помните вашего предводителя, пусть он остается в душе у вас. Я еду к королю за тем, чтобы представить ему о вашей верной службе, трудах, кровавых страданиях и просить щедрого и милостивого вам награждения».

Привезли снова в Москву бывшего царя Василия. Он должен был следовать с Жолкевским в изгнание. В день выезда на улицах собралось множество народа провожать гетмана. С домовых кровель и из окон посылали Жолкевскому желание счастливой дороги и скорого возвращения. Бояре и дворяне ехали с ним верхом и расстались верст за семь от столицы. Впереди везли в коляске сверженного Шуйского; никто не осмелился оказать ему знаков сочувствия.



[1] По отчетам о расходах царской казны во все продолжение безгосударного времени, на немцев, служивших при польском гетмане, истрачено 41.692 рубля 3 алтына 2 деньги. (Истор. Библ. II, 247).

[2] По вышесказанным отчетам значится: «...И всего литовским людям на корм дано деньгами и рухлядью 64.968 рублев 30 алтын, 3 деньги». (Ист. Библ. II, 224).

[3] По отчетам расходов царской казны а безгосударное время, Сапеге, когда он стоял под Москвой при гетмане коронном, дано было рухлядью и червонцами 4.000 рублей. Кроме того, на войско Сапеги, депутатам, за недостатком наличных, выдано вещами по оценке московских гостей и торговых людей на 15.824 руб. 11 алтын с деньгою, кроме того, что дано им из разных приказов опальных (т.е. конфискованных) рухлядей. (Ист. Библ. II, 230).