Часть третья

 

Московское разорение

 

Глава первая

 

IV

 

Отношение польского войска к жителям столицы. – Состояние областей. – Награды от Сигизмунда московским людям.

 

Сигизмунд III

Польский король Сигизмунд III

Гонсевский остался предводителем войска, которого в Москве, кроме наемных немцев, было четыре тысячи четыреста человек. Гонсевский, деятельный и строгий, казался человеком с качествами, нужными для начальника в такое время. Он знал Московскую землю, бывал в ней прежде, говорил хорошо по-русски, освоился с обычаями и нравами края. Несколько недель, еще до отъезда Жолкевского, поляки с русскими пребывали видимо ладно, по крайней мере, насколько это было возможно между ними: «Жили мы с дружбою на словах и с камнем за пазухой», – говорит современник; доверия, разумеется, не было ни на волос с обеих сторон. Польская стража стояла день и ночь на стенах города; вооруженные отряды беспрестанно разъезжали по столице; народ глядел на поляков исподлобья; но, несмотря на это, одинаковость происхождения и сходство в характере иногда сводили поляков с московскими людьми. Обыкновенно русский дичился сначала поляка, но когда по какому-нибудь случаю сходился с ним и последний умел его обойти и показаться ему добрым человеком, то знакомство между ними легко завязывалось. Маскевич в своем любопытном дневнике рассказывает, как он сошелся с окольничим Федором Головиным: «Сначала, – говорит он, – не хотели меня пускать во двор». Ворота вечно были заперты у московского домохозяина, но потом поляк сыскал предлог втереться к нему; он сказался давним знакомым его брата и жены его, которые убежали в Литву при царе Грозном. Так он говорил Головину, но в самом деле Маскевич никогда не знал и не видал этих лиц. Головин не только подружился с ним, но и называл его родным, кумом. Маскевич ввел с собой и других поляков, своих товарищей, в дом Головина. Русский хозяин радушно принимал всякого, кого к нему приводил названый кум. Подобным же образом и другие поляки втирались в дома. Стали даже поляков приглашать на свадьбы и на пиры, забавляя их проделками шутов, которые, Живя в доме знатного человека, были всегда наготове по приказанию господина плясать, вертеться на канате, кривляться и петь песни; выводили к ним из женских половин дворянок (челядниц) и заставляли их потешать поляков хороводными песнями и пляскою, которая гостям, привыкшим к польским танцам, казалась простым ноготопаньем и рукомаханьем. Многое в обычаях Московской земли приводило в изумление поляков: и целование с разрумяненными женщинами, выходившими за обедом к гостям, и горький правеж неоплатных должников у дверей приказа, и трезвость почтенных особ московского общества, противоположная разгульной жизни поляков.

Но нигде так не являлось противоречие между московским человеком и поляком той эпохи, как в гражданских и государств венных понятиях обоих народов. Обласканные москвичами поляки стали было восхвалять свою золотую вольность: «Вот вы не знаете, что такое вольность, её у вас не было, – а как с нами соединитесь, так и вы получите вольность!» Москвичи им на это давали такой ответ: «Вам дорога ваша вольность, а нам дорога наша неволя. У вас не вольность, а своевольство. Вы думаете, что мы не знаем, как у вас сильный давит слабого, может у него отнять имение, самого убить! А как по вашему праву начать на нем иск, так протянутся десятки лет, пока приговор выйдет, – а другой и никогда не дождется его! У нас же самый богатый боярин ничего не может сделать самому последнему человеку, потому что по первой жалобе защитит от него царь. А если сам царь со мною поступит несправедливо, то ему все вольно делать, как Богу: он и карает, и милует. Тяжело от своего брата терпеть, а когда меня сам царь накажет, то ведь он на то государь, над которым нет большего на земле; он солнце праведное, светило русское». Поляки из этих речей увидали, что московские люди, как ни мало знакомы с науками, которые уважала Польша, но знают о недостатках польской жизни, прикрытых блестящим свободословием.

После ухода Жолкевского жолнерство стало своевольствовать. Трудно было какими-нибудь убеждениями усмирить его, когда в те времена вообще было такое убеждение, что кто только вступил в военную службу, то ему дозволяется то, что недозволительно другому: и делать насилия невоенным людям, и похищать чужое, в особенности, когда воин находится в чужой земле. «Мы нагрешим да исповедуемся, – говорили жолнеры-католики, – а у отцов-францисканов такое есть из Рима отпущение, что хотя бы кто черта съел, так и тому грех простится!» На первых порах Гонсевский строго преследовал удалые выходки. Блонский, арианин, стоял настороже у Никольских ворот и подгулявши, для забавы, выстрелил несколько раз в изображение Богородицы, находившееся, по московскому обычаю, на воротах. Дело было не шуточное. Оно одно могло возмутить весь город. Как только бояре пожаловались предводителю, он приказал судить преступника, и ему всенародно отрубили обе руки и ноги и прибили на воротах, где он стрелял, а туловище, еще живое, сожгли на костре перед этими самыми воротами. Но оскорбить чужую святыню было тогда молодечеством. По примеру Блонского, кто-то потом выстрелил в церковный купол: и с ним было бы то же, что с Блонским, да не отыскали виновного. Затевали жолнеры поживляться женским полом, и это не удавалось. Шел московский человек с женой и дочерью из бани. Какой-то пахолок схватил дочь и увел; некого было позвать на помощь, и не знал отец, на кого приносить жалобу. Гонсевский приказал непременно отыскать виновного. Две недели шел розыск; наконец нашли девушку, привели в родительский дом, а жолнера судили и приговорили было к смерти, но один из судей, Бобовский, предложил наказать его не по польским, а по московским обычаям: его высекли кнутом всенародно. Московским людям это понравилось, да и преступник, по замечанию Маскевича, не остался недоволен. Хоть спину исписали, да голову оставили. С одним поступлено было через меру строго. Войсковой товарищ Тарновецкий пьянствовал вместе с попом и, поссорившись с ним, ударил его по лицу до крови. За это Гонсевский велел ему отрубить руку против Фроловских ворот, в Китай-городе. Не только бояре, сам патриарх говорил, что за такую вину не следовало казнить так жестоко. В тогдашних нравах драка было явление чересчур обыденное. Однако, Гонсевский хотел показать своим подчиненным пример строгости на будущее время. Но трудно было присмотреть за всем, притом же не все жолнеры были вместе в Москве. Из каждой роты товарищи с пожитками отправлялись в отпускаемые на ее прокормление города сбирать продовольствие, и там-то была им своя воля. «Наши, – говорит тот же дневник, – ни в чем не знали меры; они не довольствовались тем, что с ними обходились ласково, но что кому нравилось, то и брали, хоть бы у помещика жену или дочь». Начало повторяться в Московской земле то, что было при тушинском «воре». Тогда бояре, чтобы не допустить до восстания, сговорились с Гонсевским не посылать жолнеров за продовольствием, а жители в городах должны были сами собирать деньги, по 50 злотых на конного, и эти деньги привозить в Москву, а там уже их надлежало раздавать гарнизону.

Пример Москвы подействовал сначала на города в пользу Владислава. В присланных грамотах обнадеживали народ, что Владислав примет православную веру, что с ними не будет поляков: поэтому не было повода к сопротивлению. Владимир, Ярослав, Нижний, Ростов, Устюг, Вологда, Белоозеро присягнули Владиславу. Великий Новгород несколько упорствовал и не хотел было впустить Ивана Михайловича Салтыкова, но потом согласился и присягнул, с условием, чтобы Салтыков не вводил в город поляков и литовцев. Присягнули Владиславу Коломна, Серпухов, Тула. Прокопий Петрович Ляпунов, рязанский воевода, державший, как и прежде, всю Рязанскую землю под своим влиянием, без противоречия одобрил избрание Владислава и послал к гетману в Москву сына своего Владимира. Гонсевский обласкал его, одарил и отправил с честью назад к отцу. Прокопий Петрович старался доставлять водой съестные припасы в Москву для поляков и был тогда самым ревностным доброжелателем их. Псков держался Дмитрия. Его земли наводнили бродячие шайки Лисовского и Просовецкого; они требовали верности Дмитрию. Сначала друзья, эти два предводителя своевольных шаек, рассорились, между собой и подрались до того, что с обеих сторон у них на бою пало до тысячи человек. Города Великие Луки, Торопец, Иван-город, новгородские пригороды Яма, Копорье, Орешек не слушались Новгорода и признавали Дмитрия. Тверь, Торжок и прилежащие города были во власти поляков, которые своевольничали там самым непозволительным образом и уже внушили омерзение как к полякам вообще, так и к воцарению их королевича в Московском государстве. На Волоке и в окрестностях его Руцкий с шайкой, составленной из поляков и черкас, бил, грабил людей, опустошал землю. Поляки, литовцы и южнорусские удальцы (черкасы), валентари, как их называли тогда, величая себя королевским войском, под предлогом сбора продовольствия и конского корма сновали из уезда в уезд, нападали на поместья дворян и детей боярских, разоряли и убивали владельцев и крестьян, сожигали дворы и вообще отличались особенным варварством и жестокостью. Старая Руса, с ее уездом, была во власти атамана Лаврина Рудницкого, начальника двухтысячного запорожского казацкого отряда, который там неистовствовал диким образом. Казань, Вятка, Пермь, Астрахань не хотели присягать Владиславу и склонялись к Дмитрию; чего не хотели сделать тогда, когда еще он был силен и когда ему другие давали присягу из страха. Теперь, когда они услышали, что Москва признает польского королевича, и поняли дело так, как оно действительно было, то есть, что поляки покоряют Московское государство и надобно будет повиноваться полякам, они готовы были ухватиться за какое-нибудь царственное имя; оставаться без царя было непонятно: еще не было такого примера. В восточных краях стало полное нестроение; шайки русских удальцов, казаков с Дона, казаков с Запорожья грабили и разоряли края; взбунтовались черемисы и также ходили шайками и нападали на русских.

Земля Северская признавала Дмитрия. Сапега взялся приводить ее на верность королю. Его необузданное войско славилось неистовствами. Сапежинцы расположились в уездах Мещовском, Воротынском, Перемышльском, разоряли и убивали жителей, брали в плен мальчиков. Иван Михайлович Салтыков в донесении своем королю объявляет, что неистовства и бесчинства, производимые тогда по разным местам поляками, литовцами и черкасами, были причиной того, что те города и земли, которые еще не присягнули королевичу, боялись на это решаться; они указывали с укором, что в тех местах, где жители уже дали присягу, королевские войска или бродяги, выдающие себя за принадлежащих к королевскому войску, свирепствовали и обирали жителей. Из этого замечали, что присяга Владиславу не спасает их от разорения, и через то многие из присягнувших стали отпадать и склоняли народ к отпадению. Дворяне и дети боярские повсеместно не сознавали, куда им по справедливости пристать, потому что не чувствовали ни на какой стороне правды; равно беззаконным казалось им насильное навязывание земле в цари польского королевича, как и домогательства обманщика, и они искали только близких своих выгод или безопасности и получали себе поместья, кто бы ими их ни жаловал: давал поместья «вор» калужский, давали на Руси поместья король Сигизмунд, гетман Жолкевский, Гонсевский, литовский канцлер, давал в Москве поместья Мстиславский, Салтыков – всякий, кто на тот час был силен, тот и давал поместья; никто права не имел давать их. Были такие, что присягнули Владиславу, и даже королю, и получали поместья, а потом разоряли их поляки; тогда они составляли шайки и шли в свою очередь разорять свою братию. Таково было положение Русской земли в последние месяцы 1610 года.

Не прошло месяца, как Гонсевский, так строго наказывавший жолнеров за своеволие, сам поместившись в Москве, начал обращаться своевольнее с государством, чем его подчиненные с москвичами; он не обращал внимания, чего хотят или не хотят бояре, сам судил-рядил, тратил казенные сборы и возбудил недовольство в самых преданных польскому делу боярах. Михайло Салтыков жаловался канцлеру Сапеге, что польский предводитель не слушает ни его приговора, ни других подобных, взял все дела на себя, вопреки московским обычаям, отстранил от дел и Мстиславского, и других бояр; одним по его воле раздаются поместья и жалованье, у других отнимаются дворы, поместья и вотчины; оставлены в нищете их семьи, казнят без суда и без обвинения, прямо вопреки договору с Жолкевским, где даже новоизбранному царю не дозволялось смещать властей и казнить без боярского приговора. Салтыкова и других его единомышленников сильно оскорбляло то, что Гонсевский более всех доверял Андронову, человеку низкого происхождения, который вошел в силу и в значение и от Сигизмунда получил в управление казенный дворец, а потом находился у приема челобитных. «Отец его, – говорил Салтыков, – торговал лаптями в Погорелом Городище. Борис Годунов взял его в Москву для ведовства и еретичества, и был он на Москве торговый мужик. Теперь этот сын лапотника ворочал делами государства и был важнее всех бояр. Андронов со своими советчиками составлял список людей, занимавших места думных людей и дьяков, отмечал тех, которых считал недоброжелателями короля, обвинял иных в шептании и в еретичестве»[1].

Дворяне и дети боярские и всякого звания люди, бежав из Москвы, разносили по городам вести о насилиях поляков и возбуждали к отпадению от короля на сторону «вора». Многие присягнули королевичу, обнадеженные тем, что королевич скоро прибудет; но прошли октябрь, ноябрь, декабрь, а королевич не ехал. Земля приходила в большое нетерпение.

Сигизмунд, как истинный государь московский, уже не от имени сына, а от собственного своего жаловал в бояре, в окольничьи, назначал воевод и дьяков, даже Мстиславского, которому недавно самому предлагали корону, пожаловал конюшим, взял на себя раздачу поместий, и уже московские служилые люди стали подписываться холопами не Владислава, а Сигизмунда. Многие дворяне и дети боярские, воспитанные безурядицей, для которых, как говорится, что ни поп, то батька, выпрашивали от Сигизмунда грамоты на поместья. Сигизмунд был очень рад случаю и раздавал такие грамоты очень щедро от своего имени, а не от имени сына, следовательно, тем самым заявлял, что он самого себя считает господином Московской земли. Челобитные русских служилых людей – о наделении их землями в Московском государстве – подавали Сигизмунду благовидный предлог указывать, что русские люди желают его иметь государем. Впоследствии он мог утверждать, что уже на самом деле владел Московским государством, когда делал то, чего не вправе был делать никто, кроме облеченного верховной властью. Важных родов бояре били челом Сигизмунду о своих вотчинах и поместьях. Так, Федор Иванович Шереметев умиленно просил Льва Сапегу походатайствовать у короля за его вотчину и деревнишки. Знатные бояре поручали вниманию канцлера своих благоприятелей. Так, Федор Мстиславский просил за Ивана Васильевича Головина; Андронов – за дьяка Соловецкого, управлявшего новгородской четью; дьяк Грамотин – за Никифора Спиридоновича.

Был щедро награжден от Сигизмунда Григорий Валуев со своим родом за то, что из первых сдался Жолкевскому и признал Владислава. Этот человек, убийца первого называвшегося Дмитрием, умел выиграть при Шуйском и теперь выигрывал от новой власти. При названом царе Дмитрии был он простым сыном боярским; теперь стал уже думным дворянином. Никто не осыпан был такими милостями, как Салтыковы: Михаиле Глебович, кроме прежних своих имений, получил имение в Костромском уезде и волости – Чаронду и Тотьму, взятые у Шуйских, отнявших их у Годуновых. Сын его Иван, кроме многих поместий в разных уездах, получил волость Вагу, знаменитую по своим доходам, которые некогда обогатили и возвысили Бориса Годунова. Награждены были и другие Салтыковы, и в том числе Иван Никитич волостью Глинских в Ярославском уезде. Друзья и сторонники Шуйских подвергались разорениям и преследованиям. От имени польского короля дана была грамота московским боярам, чтобы они сделали розыск, и все села и деревни, дворцовые, подклетные и черные волости, розданные Василием Шуйским своим племянникам и заушникам, отобрали снова в казну и чтобы отыскали даже пожалованные царем Василием деньги, золотые кресты и всякого рода драгоценности. Можно вообразить, какую дорогу произволу открывало такое распоряжение! Бывшие в опале от Шуйского приняты в милость и наделены поместьями и жалованьем. Тогда являются в милости и прежние любимцы названого царя Дмитрия. Князь Василий Мосальский сел на боярской думе; Юрия Хворостинина посадили начальствовать Пушкарским приказом; старику Василию Яковлевичу Щелкалову дали поместье и вотчину; Афанасию Власьеву не видно особых милостей: он только получил обратно отнятый у него в Москве двор. Тогда в числе челобитчиков на прежнего царя Василия явилась и царица инокиня Марфа, мать Дмитрия; она жаловалась, что Шуйский ограбил ее, взял у нее все, чем когда-то пожаловал ее царь Иван Васильевич, да еще кормил ее скудно, а людям, которые ей служили, не давал жалованья денежного и хлебного. Ей не дали ни поместий, ни денег. Вся милость короля Сигизмунда к несчастной матери Дмитрия ограничилась тем, что приказано было содержать ее получше, как обыкновенно содержат в Москве «господарских жен, что в черницы постригаются».



[1] А. И., II, 366. – Тогда заправляли делами: дьяк Соловецкий, правивший новгородской четью, Евдоким Витовтов, дьяк в Разряде, Иван Грамотен в Посольском приказе, князь Мещерский в Большом приказе, князь Ю. Дим. Хворостинин в Пушкарском; в Панском приказе посажен Михаиле Молчанов, а в Казанском дворце – Иван Салтыков, думный дьяк Чичерин. С такими думцами – писал Салтыков – не быть к Москве ни одному городу.