I

Смерть Мирабо – Его личность

Я намерен писать историю небольшого числа людей, которые были поставлены волею Провидения в центре величайшей драмы Нового времени; люди эти соединяли в себе идеи, страсти, ошибки, добродетели целой эпохи.

Никогда, быть может, столько трагических событий не совершалось в такое короткое время: за слабостями тут же следовали ошибки, за ошибками – преступления, за преступлениями – казни. Никогда еще нравственный закон не получал более блистательного подтверждения и не мстил за себя с большей жестокостью.

Беспристрастие истории не похоже на беспристрастие зеркала, дело которого только отражать предметы; это беспристрастие судьи, который видит, слушает и решает. Летопись – не история; чтобы история заслуживала свое название, ей нужна совесть, потому что потом история становится совестью человеческого рода. Рассказ, оживленный воображением, обдуманный и проверенный разумом, – вот история, как ее понимали древние; образчик такой истории намерен представить и я.

Мирабо умер. Народ толпился около дома своего трибуна, как будто ожидая вдохновения даже от его гроба, но этого вдохновения уже не мог бы дать и живой Мирабо. Гений его поблек пред гением революции, увлекаемый в неминуемую пропасть той самой колесницей, которую он сам пустил в ход. Последние сообщения, сделанные им королю, свидетельствуют об ослаблении его умственных способностей. Его советы отличаются изменчивостью, нескладностью, почти наивностью. То он видит спасение монархии в церемонии, которая должна сделать короля популярным; то хочет купить рукоплескания трибун и думает, что с ними будет предана ему и вся нация. Ничтожность средств к спасению представляет резкий контраст с растущей громадностью опасности. В идеях Мирабо господствует беспорядок. Становится понятным, что вся его сила заключалась в страстях, им возбужденных, и что, когда у него не стало силы ни ими управлять, ни с ними расстаться, он им изменил.

Мирабо

Портрет Оноре Габриэля Рикетти, графа де Мирабо

 

Поэты говорят, что облака принимают форму тех стран, по которым проходят, а опускаясь на горы, долины и равнины, сохраняют на себе их отпечаток и несут его к небесам. Эти слова составляют верное изображение некоторых людей, обладающих, так сказать, коллективным гением, который формируется сообразно эпохе и воплощает в них всю индивидуальность данной нации. Мирабо был одним из таких людей. Он не изобрел революции, но провозгласил ее. Он явился, и в нем она приобрела форму, страстность, язык, которые дают возможность, обращаясь к толпе, прямо указать на предмет и назвать его по имени.

Мирабо родился в старинной дворянской семье, которая происходила из Италии, но впоследствии бежала и поселилась в Провансе. Основатели этой фамилии были тосканцы. Фамилия Мирабо находилась в числе тех, за изгнание и преследования которых Данте в суровых стихах упрекает свою родину Флоренцию. Кровь Макиавелли и беспокойный дух итальянских республик были свойственны всем представителям этой фамилии. Пороки, страсти, добродетели – все у них выходило за пределы общего уровня. Женщины отличались или ангельскими свойствами характера, или развратом, мужчины – или высокими качествами, или распущенностью. В самой интимной переписке этих людей заметен колорит героических языков Италии. Предки Мирабо говорят о своих домашних делах, как Плутарх говорил о раздорах Мария с Суллой, Цезаря с Помпеем. Уже и тут видны великие люди, вовлеченные в малые дела.

Воспитание Мирабо было сурово и грубо, как рука его отца. Рано поступив на военную службу, Мирабо из армейских нравов того времени заимствовал лишь наклонность к разврату и игре. Молодость его прошла в государственных тюрьмах, уединение в которых распалило страсти. Выйдя из тюрьмы, Мирабо по совету отца сделал попытку, не совсем легкую, устроить свой брак с девицей Мариньян, богатой наследницей одной из крупных фамилий Прованса; для этого Мирабо, подобно борцу на арене, пришлось прибегать к различным хитростям и дерзким выходкам. Ловкость, обольщение, отвага – все ресурсы натуры Мирабо пущены были в ход для достижения успеха, но лишь только он женился, как уже новые гонения стали преследовать его, и он попал в крепость Жу в Понтарлье. Затем он похитил госпожу Монье у ее старого мужа. После нескольких месяцев счастья любовники бежали в Голландию. Их ловят, разлучают, запирают – одну в монастырь, другого в Венсенскую башню. Любовь, которая, подобно огню в недрах земли, всегда таится в каком-нибудь уголке судьбы великих людей, соединяет все жгучие страсти Мирабо в один горящий очаг. Ставшая бессмертной в «Письмах к Софии» любовь отворила пред Мирабо двери его заточения. Войдя в тюрьму неизвестным, Мирабо вышел из нее писателем, оратором, государственным человеком, но также и человеком развращенным, готовым на все, даже продать себя, чтобы купить этим состояние и славу.

Драма жизни уже была создана в его голове, оставалось только найти арену, и время подготовило ее для него. В течение немногих лет, составлявших промежуток между выходом Мирабо из Венсенской башни и появлением его на трибуне Национального собрания, он брался за столько полемических работ, что всякий другой человек был бы ими подавлен, а ему они только что давали перевести дух. Памфлеты, посвященные банковским махинациям, учреждениям Голландии, большое сочинение о Пруссии, пикировка с Бомарше, колкости и брань, словесные дуэли с министрами – все это напоминает римский форум во времена Клодия и Цицерона. В этих перебранках новейшего времени Мирабо выглядит человеком древности. Между тем слышатся уже первые раскаты народных волнений, которые вскоре разразятся и над которыми голосу Мирабо суждено господствовать. Устроенный им шум подготавливает умы к этим великим потрясениям.

Вступив в Национальное собрание, Мирабо как бы наполняет его собою; он один представляет там целый народ. Его жесты равносильны приказаниям, вносимые им предложения подобны государственным переворотам. Дворянство видит себя побежденным силой, вышедшей из его собственных недр. Духовенство, стоящее в рядах народа и желающее примирить демократию с церковью, оказывает оратору поддержку в низвержении двойной аристократии – дворян и епископов. В несколько месяцев рушится все, что было возведено и утверждено веками. Мирабо сознает, что он остался один среди этих развалин. Тогда его роль как трибуна кончается – начинается роль государственного человека. В этой роли он еще выше, чем в первой. Там, где все идут ощупью, он смотрит на предмет прямо. Все его ненавидят, потому что он над всеми господствует, и все идут за ним, потому что в его руках и гибель их, и спасение. Не предаваясь никому, он ведет переговоры со всеми; законодательство, финансы, дипломатия, война, религия, политическая экономия, равновесие властей – все эти вопросы он разрешает не как утопист, но как государственный муж. Предлагаемое им решение всегда составляет верную середину между идеалом и практикой. Он хочет удержать трон, чтобы дать опору демократии, он добивается свободы слова в палатах парламента, выражения воли единой и несокрушимой нации в правительстве. Свойство гения Мирабо, такого определенного и до такой степени непризнанного, заключается даже не столько в смелости, сколько в меткости. Под величественностью выражений он скрывает непогрешимость здравого смысла. Самые его пороки не могут взять верх над ясностью и искренностью его разума. Предаваясь в частной жизни дурным поступкам, торгуясь с иностранными государствами, продаваясь двору для удовлетворения своих расточительных вкусов, он и в этом постыдном торге сохраняет неподкупность своего гения. Из всех качеств, необходимых великому человеку, Мирабо недоставало только честности. Если бы он верил в Бога, то, быть может, умер бы мучеником, но вместо этого он оставил после себя религию разума и царство демократии. Одним словом, Мирабо представляет собой разум народа, но не веру его.

Внешняя пышность набросила покрывало всеобщего траура на те чувства, которые смерть Мирабо на самом деле вызвала в различных партиях. Когда колокола издавали похоронный звон, и каждую минуту гремела пушка, когда гражданину устраивали королевские похороны, церемония которых привлекла 200 000 зрителей, когда Пантеон, в который снесли усопшего, казался едва достойным монументом для его праха, – что происходило в это время в глубине сердец окружающих?

Король, оплачивающий красноречие Мирабо, королева, которая удостаивала его ночными совещаниями, жалели о нем, быть может, как жалеют о последнем средстве спасения: во всяком случае, он им внушал больше страха, чем доверия. Смертью Мирабо двор оказывался отомщен за оскорбления, какие должен был от него выносить. Раздраженная аристократия предпочитала смерть Мирабо его услугам. Для дворянства он был не более как отступником своего сословия. Национальное собрание тяготилось его превосходством. Герцог Орлеанский понимал, что одного слова этого человека достаточно для освещения и поражения всяких преждевременных честолюбивых планов. Даже герой буржуазии Лафайет вынужден был опасаться народного оратора. Тайная зависть неизбежно возникала между диктатором города и диктатором трибуны. Мирабо в своих речах никогда не нападал на Лафайета, но в разговорах у него часто вырывались о сопернике слова, которые прилипали к образу намертво. Соперников Мирабо не имел, но имел много завистников. Красноречие его, каким бы ни было популярным, оставалось красноречием патриция. Завоевывая права для народа, он выглядел так, как будто сам давал их. Это был волонтер демократии: своей ролью, своим отношением к демократам, идущим за ним, Мирабо напоминал, что со времен Гракхов именно из среды патрициев выходили самые сильные трибуны.

Природа отдала ему первенство, смерть же его открывала простор для второстепенных личностей. Слезы, которые эти люди проливали у гроба Мирабо, были притворными. Только простой люд оплакивал его искренно, потому что народ слишком силен, чтобы быть завистливым, и, не ставя Мирабо в упрек его происхождение, в нем даже любили этот оттенок дворянства, как добычу, отвоеванную у аристократии. Кроме того, беспокойная нация, наблюдавшая падение государственных учреждений одного за другим и опасавшаяся общего переворота, инстинктивно чувствовала, что гений великого человека был единственной силой, какая у нее оставалась. Как скоро этот гений погас, у ног монархии оказались только мрак и пропасть. Одни якобинцы радовались громко, потому что лишь этот человек мог их превзойти.

Шестого апреля 1791 года Национальное собрание возобновило свои заседания. Место Мирабо, оставшееся пустым, ясно показывало невозможность заместить умершего. В зале царило молчание, лица зрителей выражали тревогу. Талейран вслух прочел предсмертную речь Мирабо. Выслушали его угрюмо, нетерпение и беспокойство снедали все умы. Партии горели желанием помериться силами без прежнего перевеса одной стороны. Схватка сделалась неизбежной.