Глава 1

 

(продолжение)

Национальное собрание в 1791 году. – Партии. – Главные вожди.

Есть в природе предметы, форму которых можно хорошо различить только в некотором удалении. То же самое происходит с крупными событиями. Рука Провидения видна в делах человеческих, но тень от этой руки скрывает от нас истинный смысл совершенного. То, что можно было тогда разглядеть во Французской революции, представляло собой приход новой идеи, демократической идеи и, в конце концов, демократического правительства.

Эта идея проистекала из христианства. Христианство, заставшее людей рабами по всей земле, поднялось на руинах Римской империи грозным мстителем, хоть и имело форму самопожертвования. Оно провозгласило три слова, повторенные две тысячи лет спустя французской философией, – свобода, равенство, братство, – но скрыло эту идею на время в тайниках христианских сердец. Слишком слабое на первых порах, чтобы нападать на гражданское право, христианство как будто говорило властям: «Еще на некоторое время я оставляю вам мир политический и ограничиваюсь миром нравственным. Продолжайте сковывать, делить, порабощать народы – я буду освобождать души. Но наступит день, когда мое учение выйдет из храма и войдет в собрание народов».

День этот наступил. Он был подготовлен веком философии, скептически настроенной наружно, но верующей по сути. XVIII век скептически отнесся только к внешним формам и сверхъестественным догматам христианства, но страстно принял его нравственность и социальное значение. Французская революция нападала на господствовавшую религию только потому, что последняя находила отражение в правительствах монархических, теократических или аристократических. Таково объяснение кажущегося противоречия XVIII века, который всё заимствовал у христианства и в то же время отрицал его. Между двумя учениями происходили одновременно сильное отталкивание и сильное притяжение. В самой борьбе они узнавали друг друга и стремились узнать еще полнее, когда борьба закончилась бы торжеством свободы.

Таким образом, к апрелю 1791 года мыслящим умам были очевидны три вывода. Первый: начатое революционное движение, переходя с одного предмета на другой, дойдет до полного восстановления всех попранных прав человечества; второй: это демократическое, философское и социальное по своей сути движение будет искать естественное выражение в форме государства, аналогичного его принципу и свойствам; и наконец, третий: социальное и политическое развитие повлечет за собой умственный и религиозный взлет, а свобода мысли, слова и действия не остановится перед свободой верований, и идея о Боге выйдет из святилищ, чтобы в каждом свободном сознании блеснуть светом свободы.

Случай – или Провидение – хотел, чтобы XVIII век, почти бесплодный в других странах, стал веком Франции. От конца царствования Людовика XIV до начала царствования Людовика XVI природа была щедра на людей; свет, поддерживаемый таким числом гениев первой величины – от Корнеля до Вольтера, от Боссюэ до Руссо, от Фенелона до Сен-Пьера, – приучил другие народы смотреть в сторону Франции. Вся мыслящая Европа мыслила по-французски. Во французском гении всегда было и будет нечто более могучее, чем самое его могущество, более светлое, чем самый его блеск: это его жар, его поразительная способность притяжения. Париж оказался единственной точкой на континенте, способной вызвать эхо. Самые малые события, происходящие в нем, производили везде волнение и шум. Литература стала проводником французского влияния; монархия мысли, прежде чем создать героев, создала свои книги, свой театр, свою письменность. Она совершала завоевания с помощью разума, и типография была ее армией.

 

 

Партии, разделявшие Францию после смерти Мирабо, располагались следующим образом: вне Собрания – двор и якобинцы; внутри Собрания – правая и левая стороны, одна – фанатик нововведений, другая – фанатик сопротивления им; между этими двумя крайними партиями еще находилась средняя. Ее составляли люди, желавшие стране блага и мира, их умеренные взгляды, колеблющиеся между революцией и консерватизмом, заставляли их желать, чтобы первая партия победила без насилия, а вторая уступила без злобы. Это были философы революции. Но теперь наступало время не философии, а победы: противоположные идеи, ставшие лицом к лицу, жаждали борцов, а не судей; своим столкновением они раздавили этих людей.

Назовем главных вождей трех партий.

Правая сторона Национального собрания состояла из естественных врагов любых изменений – из дворянства и высшего духовенства. Но это были враги не одного плана. Мятеж рождается внизу, революция – наверху; мятежи есть не что иное, как народный гнев, революции же – это идеи эпохи. Французская революция была великодушной мыслью аристократии. Эта мысль попала в руки народа, который сделал из нее оружие против дворянства, трона и религии. В залах она оставалась философией, на улицах превратилась в восстание. Между тем все крупные фамилии королевства внесли свой вклад в ряды провозвестников первых догматов революции. Когда эти теоретики умозрительной революции заметили, что поток уносит их, они попытались остановить течение или удалиться: одни снова сгруппировались вокруг трона, другие эмигрировали после событий 5 и 6 октября. Некоторые, самые непреклонные, остались на своих местах в Национальном собрании, сражаясь за потерянное дело без надежды, но со славой. К числу их принадлежали Казалес, аббат Мори, Малуэ и Клермон-Тоннер. Они искали равновесия между свободой и монархией и думали, что нашли его в английской системе. Люди умеренные слушали их с уважением; подобно всем полупартиям и полуталантам, эти люди не возбуждали ни ненависти, ни гнева, но события развивались, не замечая их, и двигались к неизбежному результату.

Аббат Мори принадлежал к старому порядку только платьем: он защищал религию и монархию подобно двум текстам, навязанным ему для чтения с кафедры. Его убеждения оставались только ролью, всякая другая роль столь же хорошо пошла бы ему. Но ту, что была ему отпущена, Мори выдерживал с изумительным мужеством. Получивший серьезное образование, одаренный живым и цветистым красноречием, он произносил по любому предмету целые трактаты. Ему, единственному сопернику Мирабо, чтобы сравняться с ним, недоставало только дела, более надежного и более справедливого. Красивая осанка, звучный голос, повелительный жест, беспечность и веселость, с которыми он бросал вызов трибунам, часто вызывали рукоплескания даже у его врагов. Народ, который чувствовал свою неодолимую силу, только забавляло его сопротивление. Мори для народа был вроде тех гладиаторов, на борьбу которых смотрят не без удовольствия, хоть и знают, что они должны умереть. Подобные ораторы могут украшать свою партию, но не спасают ее.

Аббат Мори

Аббат Мори

 

Казалес был одним из тех людей, которые сами себя не знают до тех пор, пока обстоятельства не откроют их таланта. Он был незаметным армейским офицером, и только случай, толкнувший его на трибуну, обнаружил в нем оратора. Ему не требовалось искать, какое дело защищать: дворянин должен защищать дворянство, роялист – короля, подданный – трон. Его монархические верования вовсе не выглядели пережитком прошлого: они допускали изменения, принятые самим королем и совместимые с неприкосновенностью трона и разумными действиями исполнительной власти. Не так уж велико было расстояние между Казалесом и Мирабо по отношению к догмату; но один хотел свободы как аристократ, другой – как демократ. Один бросился в гущу народа, другой привязал себя к ступенькам трона. Сам характер красноречия Казалеса показывал, что оно посвящено безнадежному делу. Он больше протестовал, чем рассуждал; бурным триумфам левой стороны он противопоставлял горькое негодование, которое возбуждало минутное удивление, но не вело за собою победы. Именно ему дворянство обязано тем, что пало не без славы.

В тылу этих двух людей не было ничего, кроме партии, ожесточенной несчастьем, деморализованной своим уединением, ненавистной народу, бесполезной трону. Людовик XVI оставался в ее глазах пленником, которого Европа явится освободить. Побежденная численностью, лишенная искусных вождей, которые умеют обессмертить самое отступление, бессильная против духа времени и не готовая к примирению, правая партия могла только взывать к мщению; политика ее состояла в одних проклятиях.

 

 

Левые потеряли в лице Мирабо вождя и регулирующую силу. Представителя целой нации более не было; оставались только представители партии: Барнав и два Ламета. Эти люди, униженные весом Мирабо, задолго до его смерти пытались приуменьшить господство его гения, преувеличивая свои теории и речи. Вне Собрания им соответствовал клуб друзей конституции (фельянов), переименованный потом в Клуб якобинцев. Агитацию, проводимую ими, сдерживал Мирабо, который соединил против этих фантиков идеи левую партию, центр и рассудительных людей из правых. Якобинцы гораздо больше умели чинить интриги и возбуждать разногласия, чем руководить настроением Собрания. Смерть Мирабо очистила для них место.

Александр Ламет

Александр Ламет

 

Ламеты, придворные, осыпанные милостями короля, имели за спиной такое же резкое отступничество, как и Мирабо, не имея, подобно ему, оправдания в виде жалоб на монархию; это отступничество давало им повод добиваться народной благосклонности. Люди ловкие, они перенесли в дело нации приемы и ухватки двора, которым были вскормлены. Тем не менее любовь их к революции была бескорыстна и искренна. Отодвинутые из-за Мирабо на задний план, они настраивали против него всех, кого тень этого великого человека заслоняла вместе с ними. Они искали ему соперника, а находили только завистников. Явился Барнав: они окружили его, рукоплескали ему, опьянили собственной значимостью. Они убедили его ненадолго, что фразы составляют политику, а ритор – то же, что государственный человек.

Мирабо был настолько велик, чтобы не бояться их, насколько справедлив, чтобы не презирать. Барнав, молодой адвокат из Дофине, блестящим образом дебютировал в возникших в этой провинции столкновениях между парламентом и троном. Тридцати лет от роду отправленный в Генеральные штаты с Мунье, своим патроном и учителем, он скоро оставил его и монархическую партию, чтобы отличиться в партии демократической. Зловещее слово, скользнувшее с губ Барнава, тяжестью лежало на его совести. «Так ли уж чиста кровь, которая течет?» – воскликнул он при первом смертоубийстве, совершенном революцией. Эти слова наложили на него знак родства с крайне левой партией. Барнав, однако, не совсем принадлежал к ней. Крайним в нем был только оратор, сам же человек не был даже жестоким. Ученый, но лишенный идеи, владевший даром слова, но без вдохновения, Барнав обладал средним умом, честной душой, колеблющейся волей, искренним сердцем. Талант его, который раздували до сравнения с Мирабо, был лишь искусством ловко нанизывать общеизвестные соображения одно на другое. Навыки адвокатства давали ему кажущееся превосходство в импровизации, исчезавшее при размышлении. Враги Мирабо, питаемые своей ненавистью, соорудили Барнаву пьедестал, но, когда он был низведен до своего настоящего значения, сделалась очевидной вся разница между человеком нации и человеком трибуны. Барнав имел несчастье стать великим человеком в посредственной партии и героем в партии завистливой; он заслуживал лучшей доли, которой позже и достиг.

Барнав

Антуан Барнав

 

Между тем в тени, позади вождей Национального собрания, начинал заявлять о себе человек, до тех пор почти неизвестный, но волнуемый беспокойной мыслью, которая, по-видимому, не позволяла ему молчать и не давала покоя. Сведенный с трибуны, он на следующий день опять всходил на нее; унижаемый саркастическими насмешками, заглушаемый ропотом, не признаваемый ни одной партией, теряясь среди атлетов, которые привлекали общественное внимание, он беспрерывно терпел поражения, но не утомлялся. Внутренний пророческий голос говорил ему: «Эти люди тебя презирают, но они принадлежат тебе; повороты революции, которая не хочет тебя видеть, все-таки приведут к тебе, потому что ты встал на ее дороге как неизбежная крайность, которая должна завершить всякое порывистое движение!»

Этот человек был Робеспьер.

Мысль целого народа покоится иногда внутри самого неизвестного из всей обширной толпы человека. Ни в рождении Робеспьера, ни в его талантах, ни во внешности не было ничего такого, что могло бы привлечь к нему общественное внимание. Он не прославился ровно ничем, он слыл человеком посредственным, его презирали. В его чертах не читалось ничего такого, что останавливает на себе взгляд; он был мал ростом, с худощавым и угловатым телом, нервной походкой, искусственными позами, некрасивыми и неграциозными жестами; голос его, несколько крикливый, искал ораторских оттенков, но находил только утомление и монотонность; маленький лоб имел над висками выпуклость, как будто бы был с трудом раздвинут массой туго двигавшихся мыслей; глаза источали из-под густых ресниц голубоватый блеск, довольно мягкий, но неопределенный и скользящий, подобно отражению стали, на которую упал свет; прямой и маленький нос резко заканчивался высокими и очень открытыми ноздрями; ко всему этому большой рот, неприятно сжатые в углах губы, короткий, остроконечный подбородок, цвет лица багрово-желтый, как у больного или у человека, преданного бессоннице и размышлениям. Лицо это обладало мягкостью, но со зловещим оттенком. Наблюдая за этим человеком, можно было заметить, что все черты его лица, как и вся его душевная работа, неуклонно сходились на одном каком-нибудь пункте – и притом с такой силой, которая не оставляла места ни малейшему колебанию воли; казалось, он заранее уже видел то, что хотел совершить.

Робеспьер

Максимилиан Робеспьер

 

Таков был тогда человек, которому предстояло подчинить себе всех окружающих и, обратив их в свои орудия, сделать потом из них же своих жертв. Он не принадлежал ни к одной партии, а скорее ко всем тем, что поочередно служили созданному им идеалу революции. В этом и была его сила, потому что все партии хоть где-то останавливались, он же – никогда. Свой идеал Робеспьер ставил, подобно цели, впереди каждого революционного движения; он шел вместе с теми, кто хотел ее достигнуть, а когда они эту цель проходили, Робеспьер шел дальше уже с другими людьми.

Часто нападавший на Мирабо вместе с Дюпором, Ламетами и Барнавом, Робеспьер начал отделяться от последних, как только они стали господствовать в Собрании. Соединившись с Петионом и несколькими неизвестными лицами, он составил маленькую группу радикально-демократической оппозиции, которая ободряла якобинцев вне Собрания и угрожала Барнаву и Ламетам каждый раз, когда те пытались остановиться. Петион и Робеспьер в Собрании, Бриссо и Дантон в Якобинском клубе составляли зародыш новой партии, которой предстояло ускорить движение и повести его к потрясениям и катастрофам.