Глава 1

 

(окончание)

 

Вот в таком положении находились к 1 июня 1791 года партии, люди и обстоятельства. Что могло возникнуть из подобных элементов, как не анархия, преступление и смерть? Ни одна партия не обладала рассудком, ни один ум не обладал гением, ни одна душа не имела доблести, и ни одна рука не имела энергии, чтобы восторжествовать над хаосом. Людовик XVI был честен и предан благу страны, но с самых первых порывов революции не понимал, что для главы народа возможна только одна роль – дать сражение прошлому и соединить в своем лице двойную власть – вождя нации и вождя партии. Роль примирителя возможна только при условии полного доверия той партии, которую хотят умирить. Генрих IV принял на себя такую роль, но это случилось после победы; попытавшись сделать то же до Иври, он потерял бы не только Францию, но и Наварру.

Людовик XVI

Людовик XVI. Портрет работы А. Ф. Калле, 1781

 

Эгоистичный и развратный двор защищал в лице короля лишь источник своего тщеславия и своих доходов. Духовенство, обладая христианскими добродетелями, не имело никаких добродетелей общественных. Оно вело жизнь, отдельную от жизни нации, церковное устройство казалось независимым от устройства монархического. К монархии оно присоединилось лишь с того момента, как увидело опасность для своего имущества; тогда, чтобы сохранить свои богатства, оно воззвало к народной вере, но народ признавал сан только у нищих монахов, в епископах же видел лихоимцев. Дворянство, изнеженное продолжительным миром, эмигрировало, веря в скорое решительное вмешательство иностранных держав. Среднее сословие, жадное и завистливое, яростно требовало себе у привилегированных сословий места и прав.

Национальное собрание показывало все эти слабости самолюбия и пороки: Мирабо был продажен, Барнав завистлив, Робеспьер фанатичен, якобинцы жестоки, национальная гвардия эгоистична, Лафайет нерешителен, правительство ничтожно. Каждый хотел революции только для себя и только по своей мерке; она бы тысячу раз разбилась обо все эти утесы, если бы в человеческих делах не было чего-то более сильного, чем сами люди.

Таким образом, все тогда находилось в ослеплении, кроме самой революции. Орудия революции были порочны, развратны или эгоистичны, но самая идея оставалась чистой и неоскверненной. Если бы партии и люди, замешанные в эти великие события, с первого дня взяли руководителем в своих действиях добродетель, а не страсти, то все несчастья, поразившие их, миновали бы как их самих, так и их отечество. Если бы король был тверд и разумен, духовенство не интересовалось делами мирскими, аристократия была справедлива, народ умерен, Мирабо неподкупен, Лафайет решителен, а Робеспьер человеколюбив, то революция явилась бы во Франции, а затем и в Европе, величественной и спокойной, подобно божественной мысли.

Но случилось иначе. Мысль самая святая, самая справедливая, пройдя через несовершенное человечество, является в лохмотьях и в крови. Даже те, кто породили эту мысль, отворачиваются от нее. Но преступлению не дано унизить истину. Кровь, обагряющая людей, не пятнает идею и – несмотря на эгоизм, унижающий ее, на подлости, спутывающие ее и преступления, которые ее бесчестят, – оскверненная революция очищается, приходит к самосознанию, торжествует и будет торжествовать.