Глава 3

 

(продолжение)

Собрание обсуждает бегство короля в Варенн – Неприкосновенность короля признана

Первые действия короля по возвращении в Париж носили слишком явный отпечаток мнений Ламетов и Барнава. Людовик передал комиссарам Собрания, которым поручили допросить его о событиях 21 июня, следующий ответ (он вызвал у врагов короля скорее улыбку, чем участие): «Причиной моего отъезда стали несправедливости и оскорбления, нанесенные мне 18 апреля, когда я хотел отправиться в Сен-Клу. Так как эти оскорбления остались безнаказанными, то я думал, что дальнейшее мое пребывание в Париже будет противоречить и моей безопасности, и моему достоинству. Не имея возможности сделать это открыто, я решился уехать ночью и без свиты. Отъезд из королевства никогда не входил в мои планы. В течение этого путешествия я убедился, что общественное мнение решительно настроено в пользу конституции. Как только я узнал об этом, я оставил всякие колебания, потому что никогда не колебался жертвовать своими личными правами для общего блага».

Не довольствуясь следствием касательно побуждений и обстоятельств бегства короля, раздраженное общественное мнение требовало, чтобы нация наложила руку даже на отеческие права и чтобы Собрание избрало для дофина гувернера. Девяносто два имени, почти все неизвестные, были вынуты по этому предмету из урны и выслушаны под общий смех. Это новое оскорбление королю и отцу, однако, отсрочили. Выбранный потом Людовиком XVI гувернер так и не приступил к своим обязанностям. Впоследствии гувернером наследника трона стал надзиратель тюрьмы [Симон].

Маркиз Буйе отправил Собранию из Люксембурга угрожающее письмо, чтобы отвратить от короля народный гнев и взять на себя одного замысел и выполнение королевского побега. «Если с головы Людовика XVI падет волос, – говорил он, – то в Париже не останется камня на камне. Я знаю дороги, я проведу чужеземные армии». Смех был ответом на эти слова.

Наиболее заметные члены правой стороны приняли резолюцию, которая, уничтожая всякий противовес со стороны крайней революционной партии, ускорило падение трона. Эти люди остались в Собрании, но значение их уменьшилось; они желали называться живым протестом против насилия над свободой и авторитетом короля, а Собрание отказалось выслушать их протест. Они его опубликовали и распространили в большом количестве по всему королевству. «Декреты Собрания, – говорилось в этом протесте, – всецело поглотили королевскую власть. Государственная печать на столе президента. Королевское одобрение уничтожено. Имя короля вычеркнули из присяги, приносимой закону. Мы далеки от содействия подобным поступкам. Мы не согласились бы даже оставаться их свидетелями, если бы на нас не лежала обязанность заботиться о сохранении самой особы короля. Отныне мы будем хранить молчание, и оно станет единственным выражением нашего постоянного сопротивления всем вашим действиям!»

Эти слова выглядели как отречение целой партии от своих прав. Ложная верность, которая стонет, вместо того чтобы сражаться, заслужила одобрение дворянства и духовенства, но и порицание людей мыслящих политически. Она дала победу Робеспьеру, а обеспечив большинство предложению о запрете перевыборов членов Национального собрания в Законодательное собрание, сделала возможным Конвент.

Якобинцы поняли эту ошибку и порадовались ей. Видя, как многочисленные опоры монархической конституции сами собою исчезают с поля сражения, якобинцы уже тогда видели, что могут рискнуть, – и рискнули. Заседания якобинцев становились тем значительнее, чем бледнее и боязливее делались заседания Национального собрания. Слова «низложение» и «республика» впервые были провозглашены именно там. Признанные сначала богохульством, они не замедлили сделаться догматом. Политические партии сначала сами не сознают всего, чего хотят: только успех открывает им это.

Клуб кордельеров прислал якобинцам проект послания Национальному собранию, в котором надменно требовалось низвержение королевского достоинства. «Мы теперь свободны и без короля, – говорили кордельеры, – остается понять, выгодно ли избирать другого. Мы думаем, что королевское достоинство, и в особенности наследственное, несовместимо со свободой. Король фактически отрекся от престола, бежав со своего поста. Воспользуемся нашим правом и случаем. Поклянемся, что Франция – республика!»

Этот проект, прочитанный в клубе якобинцев 22 июня, возбудил сначала общее негодование. Но уже на следующий день Дантон, взойдя на трибуну, потребовал низложения короля и учреждения совета регентства. «Ваш король, – говорил он, – или глуп, или преступен. Ужасное зрелище представилось бы миру, если бы, имея возможность объявить короля преступным или безумным, вы не предпочли последнее».

Двадцать седьмого числа Жире-Дюпре, молодой писатель, уже призывал судить Людовика XVI: «Мы можем наказать клятвопреступного короля. Мы должны сделать это». Бриссо поставил вопрос так же, как Петион на предыдущем заседании: «Глава исполнительной власти изменил своей присяге; должно ли его судить? Здравый смысл требует, чтобы за преступлением следовала кара. Я вижу не человека, пользующегося неприкосновенностью, который управляет народом, а Бога и двадцать пять миллионов скотов. Если бы король вступил во Францию во главе иностранных войск, если бы он опустошил лучшие наши области и, остановив войска, вы его арестовали, что бы вы тогда с ним сделали? Опять сослались бы на неприкосновенность королевской особы? Вас пугают иностранными державами – не бойтесь их: Европа бессильна против народа, который хочет стать свободным».

В Национальном собрании депутат Мюге, от имени объединившихся комитетов представляя доклад о побеге короля, заключил свою речь указанием на неприкосновенность Людовика XVI и обвинением его сообщников. Робеспьер опроверг неприкосновенность, прикрывая свои выводы соображениями мягкости и гуманности: «Я не буду рассматривать, – сказал он, – добровольно ли бежал король, или какой-нибудь гражданин воздействовал на него силой своих советов; я не буду рассматривать, не составляет ли эта ошибка заговора против народной свободы; я буду говорить о короле как о государе воображаемом и о неприкосновенности как о принципе». Опровергнув принцип неприкосновенности теми же самыми аргументами, которыми вооружались Жире-Дюпре и Бриссо, Робеспьер закончил так: «Меры, которые вам предлагают, могут только вас обесчестить; если вы их примете, я потребую объявить себя адвокатом всех обвиненных. Я хочу быть защитником трех телохранителей, гувернантки дофина, наконец, самого короля. Согласно принципам ваших комитетов преступление не совершено, а где нет преступления, там нет и сообщников. Господа, если щадить виновного есть слабость, то жертвовать слабым преступником, щадя сильного, – это уже низость. Надобно или признать всех виновными, или произнести общее оправдание».

Наконец заговорил Барнав. «Нация, – сказал он, – испытала сильное потрясение; но, если верить всем признакам, это событие, как и все предыдущие, послужит только к тому, чтобы обеспечить прочность совершенной нами революции. Я не буду распространяться о преимуществах монархического правления: вы уже высказали свои убеждения, установив это правление в своем отечестве; я скажу только, что всякое правительство, чтобы быть хорошим, должно заключать в себе условие прочности, иначе вместо счастья оно представит только перспективу постоянных перемен. Несколько человек, которых я не хочу обвинять, искали для нас примера в Америке, занимающей обширную территорию с малым населением, у которой нет могущественных соседей, границы которой состоят из лесов, народ которой далек от мятежных страстей, производящих перевороты. Эти люди знают, что там учреждено республиканское правительство, и из этого заключили, что такой же образ правления годится и для нас. Эти люди теперь опровергают принцип неприкосновенности короля. Но если справедливо, что на нашей земле проживает огромное количество людей, если правда, что сильные соседи заставляют нас сплотиться, чтобы иметь возможность сопротивляться им, – бесспорно и то, что лекарство против таких зол заключается только в монархическом правлении.

Барнав

Антуан Барнав

 

Вы оставили неприкосновенному королю право назначать представителей власти, но теперь вы вынуждены снабдить их ответственностью. Чтобы быть независимым, король должен остаться неприкосновенным; не будем удаляться от этого принципа; мы не переставали следовать ему относительно частных лиц, станем же соблюдать его и по отношению к монарху. Наши убеждения, конституция, закон объявляют, что он не низложен; итак, нам должно выбирать между привязанностью к конституции и неприязнью к человеку. Так я спрошу того из вас, кто питает против главы исполнительной власти всевозможные предубеждения и неприязнь, – я попрошу такого человека сказать нам: неужели раздражение против короля в нем сильнее привязанности к отечеству? Тем, кто задыхается от ярости против согрешившего человека, я сказал бы: "Значит, если бы вы были им довольны, то пали бы к его ногам?" (Продолжительные рукоплескания.) Люди, которые хотят пожертвовать вражде к человеку своей конституцией, кажутся мне склонными жертвовать свободой из энтузиазма по отношению к другому человеку. Энтузиазм еще опаснее ненависти, потому что французская нация – вы это знаете – умеет больше любить, чем ненавидеть.

Я не боюсь, как уже сказал, нападения ни иностранцев, ни эмигрантов, но сегодня с той же искренностью говорю, что боюсь продолжения волнений, которые не перестанут тревожить нас, пока революция не достигнет полного и мирного конца. Извне нам не могут сделать никакого зла, но нам причиняют сильное зло внутри, когда стараются продлить революционное движение, которое разрушило все, что можно было разрушить, и привело нас туда, где нужно наконец остановиться. Если революция сделает еще шаг, то этот шаг будет уже небезопасен. Итак, время закончить революцию. Она должна остановиться в тот момент, когда нация сделается свободной, а все французы – равными. Если она будет продолжаться, то покроет позором себя и нас.

Обновители государства, следуйте неуклонно по вашему пути; вы выказали мужество и силу, покажите же теперь мудрость и умеренность. Вот где будет апогей вашей славы. Удалившись к своим очагам, вы если не получите всеобщих благословений, то по крайней мере заставите замолчать клевету...»

Эта речь, лучшая из речей Барнава, прервала на несколько дней попытки провозгласить республику. Неприкосновенность короля, признаваемая в принципе, была признана на деле. Буйе и его сообщников передали Верховному суду в Орлеане.