В [стихотворении] «Фаэтонщик» политическая направленность была [Мандельштамом] зашифрована. Видение голодного Старого Крыма могло бы быть случайностью. Чтобы досказать всю правду, избежать частностей, надо было идти напролом, помериться в буквальном смысле «главами». [И Мандельштам написал уже явно имевшее в виду Сталина стихотворение «Кремлёвский горец» («Мы живём, под собою не чуя страны…») – см. текст его на нашем сайте.]

Н. Я. Мандельштам пишет, что стихи эти казались тогда, когда были написаны, лишенными всякой художественной ценности, но, добавляет, «теперь как будто это не так, я часто слышу, что их хвалят».

Обыкновенно стихи на случай блестят кратковременным сиянием. У Мандельштама происходит обратное. Стихи, которые, казалось, должны были умереть с породившим их мгновением, у него со временем приобретают силу и длящуюся актуальность. Конечно, случай здесь более чем особенный: мы знаем, что ими Мандельштам подписал себе смертный приговор. Смертоносность придает этим восьмистишиям значение небывалое. Таких стихов никто не писал никогда.

В чем секрет этой способности Мандельштама придавать мгновению постоянную ценность?

Как в ранних акмеистических стихах, Мандельштаму удается преодолеть хрупкость мгновения тем, что он вставляет его в обобщающую перспективу. Стихи о Сталине так и начинаются с широкого обобщения, с «мы», что придает стихотворению национальное измерение. Поэт отождествляет себя с «мы». Но это «мы» определяется отрицаниями, разобщением с землей, со страной и разобщением между собой. Пространство занято целиком «кремлевским горцем», вездесущим: он лишает «мы» личностного начала. Иносказательное определение контрастом – горец-варвар в Кремле – выявляет абсурдность коллективного отчуждения. В первой версии Сталин определялся ненавистью к крестьянству:

 

Только слышно кремлевского горца,
Душегубца и мужикоборца.

 

Но эта подробность была Мандельштамом откинута, вероятно, как ограничительная. Представлять Сталина преимущественно как «мужикоборца» означало придавать слишком большое значение мгновению, текущему времени, отделять его от «питающей почвы». Сталин уже был и проявил себя еще больше впоследствии врагом всех социальных групп, «человекоборцем».

Физический портрет напоминает карикатуры Гойи: четыре штриха соответствуют основным частям тела: руки, голова, ноги, туловище. Два определения густо отрицательны: пальцы – жирны, усы – тараканьи, два других для равновесия более нейтральны или псевдоположительны: голенища сияют (контраст с усами), широкая грудь – звучит иронично в применении к палачу. Недвижимый робот в первой половине стихотворения постепенно оживляется механическими жестами, унизительными для сотрудников, смертельными для жертв. Заключительное слово «малина» выявляет подлинную природу Сталина: садизм, наслаждение в убийствах. То, что могло быть лишь мгновенным снимком, приобретает характер шекспировской трагедии и гойевского кошмара. Стишок о Сталине не только вызов, он интуитивно-поэтическое проникновение в суть одного из страшнейших явлений современной истории.

Чтобы в полной мере оценить поэтический акт Мандельштама, нелишне вспомнить, что как раз в ноябре того же года был сдан в печать роскошный in-4° в 400 страниц, целиком посвященный возвеличению Сталина, Ягоды и всех чекистов, кто воспользовался каторжным трудом сотен заключенных, чтобы выстроить в рекордные сроки Беломорский канал. В оглавлении этого внушительного коллективного труда стояли имена М. Горького, М. Зощенко, Вс. Иванова, В. Инбер, В. Катаева, Льва Никулина, А. Толстого, Бруно Ясенского, Л. Авербаха, К. Зелинского, Д. Мирского (погибшего несколькими годами позже в тех же северных лагерях), В. Перцова, В. Шкловского, ближайшего друга Мандельштама, – словом, почти весь цвет советской литературы и критики. В предисловии Горький восславил гениальность Ленина («этот великий человек становится все величавее»), чтобы сразу за тем превознести до небес Сталина: «Отлично организованная воля, проницательный ум великого теоретика, смелость талантливого хозяина, интуиция подлинного революционера, который умеет тонко разбираться в сложности качеств людей и, воспитывая лучшие из этих качеств, беспощадно бороться против тех, которые мешают первым развиться до предельной высоты, – поставили его на место Ленина». И как бы недостаточно сказав, Горький в послесловии превзошел самого себя в прославлении ГПУ: «К недостаткам книги вероятно будет причислен и тот факт, что в ней слишком мало сказано о работе 37 чекистов и о Генрихе Ягоде. Но этот недостаток допущен не по вине авторов – он объясняется скромностью тех людей, которых враги Союза советов изображают «исчадиями ада» и «порождениями сатаны». Лично я думаю, что чрезмерная скромность эта – неуместна и даже – может иногда вести к недостаточно ясному пониманию глубокой важности той работы, которую так удивительно успешно ведет Государственное политическое управление по линии преобразования различных правонарушителей и вредителей в полезных, отлично квалифицированных сотрудников рабочего класса и даже – более чем сотрудников».

Но этот фолиант был только одним из проявлений того моря лжи и раболепства, в котором утопала страна: остановить этот процесс было непосильно никому, но свидетельствовать против него, заявить, хотя бы на мгновение, права духа и правды – вот в чем заключался подвиг Мандельштама.

Сочинить стихи о Сталине было недостаточно, предстояло их как-то обнародовать. Послать их редакторам журналов означало прямое самоубийство. Сохранить их для себя значило отказаться от подвига. Мандельштам, предохраняя свою свободу, выбрал средний путь. Он прочел стихотворение десяти (двадцати?), но верным друзьям, тем самым оставляя себе шанс на спасение. Не сказал ли он Анне Ахматовой как раз в начале 1934 года: «Я к смерти готов»? Малейшая неосторожность со стороны одного из друзей могла стать роковой. Она была почти неизбежна.