Вступление поляков в Москву

Гетман Жолкевский

Гетман Станислав Жолкевский

Наступило безгосударное время. В Москве во главе правления стала боярская дума. Ей должны были все присягать. Состояла она из семи знатнейших бояр, главным из них был князь Мстиславский. По всем городам была разослана грамота, что Василий Иванович Шуйский, "вняв челобитью земли Русской, оставил государство и мир для спасения отечества". В грамоте было прибавлено, что Москва целовала крест не поддаваться ни полякам Сигизмунду, ни Тушинскому вору, что все русские должны восстать, уничтожить врагов и всею землею избрать себе властителя.

Но полного единодушия не было в Москве. Среди черни Москвы было много доброхотов самозванца; между тем знатные и зажиточные люди, понятно, и слышать не хотели о Тушинском воре, который возбуждал против них чернь. Между боярами были сторонники королевича Владислава; но все те, кому дорого было православие и русская народность, вовсе не думали о польском королевиче, а хотели иметь своего чисто русского и православного царя. Более всего ратовал за это патриарх Гермоген: он предлагал избрать или князя Василия Васильевича Голицына, или четырнадцатилетнего Михаила Федоровича Романова, сына митрополита Филарета.

Но в это время Тушинский вор стоял уже в селе Коломенском, под Москвой, а в Можайске – гетман Жолкевский с поляками, уже известивший бояр о том, что идет защищать их от бедствий.

Сначала бояре ему ответили: "Не требуем твоей защиты, не приближайся, или встретим тебя, как неприятеля".

Но Жолкевский и поляки все-таки шли к столице. Бороться с двумя врагами Москве тогда было не под силу. Земский собор собирать для избрания нового царя было не время. Приходилось избирать государя из двух искателей престола: Тушинского самозванца или Владислава. Проведав, что доброхоты Лжедмитрия замышляют тайком впустить его войско в Москву, старший из бояр, князь Мстиславский, после совещания с другими сановниками, решился войти в соглашение с гетманом Жолкевским. Послано было спросить его, идет ли он к Москве как друг или как недруг.

– Желаю блага Русской земле, – отвечал Жолкевский, – предлагаю вам Владислава и помощь против самозванца.

Назначен был день для переговоров. Против Девичьего монастыря был устроен шатер. Сюда съехались в равном числе русские из Москвы с князем Мстиславским и поляки с гетманом, поменявшись предварительно заложниками. Жолкевский заявил, что он согласен только на те условия, которые были приняты русскими послами под Смоленском, но бояре настоятельно требовали, чтобы королевич принял православие еще до приезда своего в Москву. Решено было это условие предоставить на усмотрение короля. Самозванец в это время сильно озабочивал бояр, и они спешили скрепить договор с гетманом присягой. 27 августа съехался гетман в поле с теми же боярами, с которыми сносился раньше; на этот раз с ними было до 10 тысяч служилых людей, и все присягали на подданство королевичу Владиславу. Чрез два дня после этого гетман получил письмо от короля, который требовал, чтобы в Московском государстве утверждена была власть его самого, а не сына. Гетман понимал, что это – дело невозможное, и, опасаясь, чтобы москвитяне, которым самое имя короля было ненавистно, не восстали и не склонились в пользу самозванца или кого другого, благоразумно скрыл от московских бояр королевское требование.

Жолкевский хотел было напасть врасплох на самозванца и захватить его, но это не удалось: когда русские соединились с гетманом, самозванец поспешно отступил из-под Москвы и засел в Калуге.

Жолкевский хлопотал, чтобы снаряжено было посольство к королю для окончательного решения вопроса о Владиславе. На самом деле у хитрого польского гетмана был другой умысел: он хотел удалить из Москвы лиц, особенно опасных для короля. Князя Василия Васильевича Голицына он убедил стать во главе посольства, выставляя на вид, что "великие дела должны совершаться великими мужами". Михаила Федоровича, слишком еще юного, никак нельзя было включить в посольство, но Жолкевский постарался удалить из Москвы отца его, митрополита Филарета, который должен был ехать с Голицыным как представитель духовенства.

Посольство отправилось к Сигизмунду. Жолкевский с небольшим своим войском остался под Москвой. Чернь в Москве все еще думала о самозванце, и бояре опасались мятежа; ловкий гетман еще более убедил их в этой опасности, и они сами предложили ему занять своим войском столицу. Сначала патриарх сильно этому противился. Наконец польское войско вошло. Предусмотрительный гетман разместил поляков отрядами поблизости один от другого, так что в случае неожиданной опасности они могли оказывать взаимную помощь. Жолкевский хорошо понимал, что легко может вспыхнуть народный мятеж в Москве, и потому принимал всевозможные меры, чтобы предупредить беду: приказал строго наблюдать за тем, чтобы его поляки не заводили никаких ссор с жителями, не творили никаких насилий; назначил судей из русских и поляков, по равному числу, для решений всяких споров и пререканий между москвичами и поляками. И надо отдать справедливость гетману: он добился того, что воины его жили в Москве так смирно и благочинно, что москвичи, у которых еще свежа была память о насилиях и своевольстве поляков при Лжедмитрии I, просто диву дались!.. Даже патриарх, суровый старец, не терпевший иноверцев, и тот стал дружелюбнее и доверчивее относиться к Жолкевскому, который выказывал уважение к православной вере и ни в чем не оскорблял русского чувства. Стрельцов московских гетман привлек к себе щедрыми подарками и угощением. Часть стрелецкого войска была отослана в Новгород, а начальство над оставшимися стрельцами было дано поляку Гонсевскому.

Ловко обделал Жолкевский польские дела в Москве. Казалось, лучшего полякам и желать было трудно: русская столица была в их власти; князь Голицын, которого некоторые прочили в цари, и митрополит Филарет, на юного сына которого начинали смотреть с надеждой лучшие русские люди, были в королевском стане, т. е. в руках короля. В церквах уже молились за Владислава как за русского законного царя. Все указы писались, все суды производились его именем. Ему был уже готов трон – оставалось только сесть на него, но для этого надо было королевичу принять православие и немедленно ехать в Москву. К счастию для России, Сигизмунд не был способен воспользоваться делом своего ловкого гетмана.

Сделал Жолкевский все, что только мог, в пользу своего королевича, но ясно понимал, что упорное желание короля самому властвовать в Москве погубит все дело. От русских послов, поехавших в королевский стан под Смоленск, утешительных известий не было. Неизвестность стала уже томить даже и ревностных сторонников Владислава. Наконец Жолкевский, считая свое дело поконченным, сдал начальство над поляками Гонсевскому, а сам отправился в королевский стан. Бояре старались удержать гетмана в Москве, опасаясь, что без него начнутся смуты; но он уверил бояр, что он сам лично хочет просить короля ускорить приезд Владислава в Москву. 

 

Московское посольство у Сигизмунда

Московское посольство прибыло под Смоленск 27 сентября. Послы были приняты королем и пред ним изложили причину своего прибытия. Речь канцлера Льва Сапеги, который восхвалял короля за то, что он хочет прекратить кровопролитие в Московском государстве и успокоить его, не понравилась послам, тем более что канцлер ни слова не сказал о королевиче и его избрании, как будто не в этом было главное дело.

Затем начались настоящие переговоры с королевскими сановниками. Паны уклончиво отвечали на требования русских послов, чтобы Владислав скорее ехал в Москву, и в свою очередь настаивали, чтобы московские послы приказали прежде всего защитникам Смоленска сдаться королю.

Русские послы основательно замечали, что лишь только Владислав сядет на русский престол, то и Смоленск будет его. Польские сановники настаивали, чтобы город был сдан немедленно, что это нужно для чести короля и что он отдаст потом Смоленскую область своему сыну. Русские послы сослались тогда на то, что им не заказано говорить о Смоленске. Три раза уже съезжались для переговоров московские послы с польскими панами и убедились, что те только время тянут и от решения главных вопросов насчет Владислава всячески уклоняются; особенно тревожил русских вопрос о крещении Владислава в православную веру. Сильно добивался митрополит Филарет ответа по этому вопросу, но на его требования отвечали уклончиво:

– В этом деле волен Бог да сам королевич!

А затем, когда Филарет очень уж настойчиво стал требовать ответа, то Сапега в сердцах сказал, что королевич и так уже крещен и другого крещения нигде не написано.

Дело принимало худой оборот. Поняли русские послы, что польские сановники смотрят на дело совсем другими глазами, чем Жолкевский, и с большим нетерпением ждали его приезда.

Наконец Жолкевский приехал и привез с собою несчастного царя-монаха Василия Ивановича с братьями. Несмотря на все свои несчастия, Шуйский не потерял твердости духа, и когда стали было его побуждать преклонить колена пред Сигизмундом, он твердо сказал:

Василий Шуйский перед Сигизмундом III

Пленный Василий Шуйский перед Сигизмундом III в Варшаве. Картина Яна Матейко

 

– Недостоит московскому царю, как рабу, кланяться королю. Божьими судьбами так совершилось, что я взят в плен, но не вашими руками; мои рабы-изменники отдали меня вам!

Хотя Жолкевского приняли в королевском стане с большим почетом, как победителя, но король все-таки высказал ему при первом же удобном случае, что он вел дела в Москве не так, как ему было предписано. Жолкевский очень убедительно доказывал, что все сделано, что можно было сделать, и всячески старался убедить короля немедленно посадить королевича Владислава на Московское царство; но все доводы и убеждения гетмана пропали даром. Упрямый король стоял на своем.

Напрасно русские послы надеялись, что их дело пойдет лучше с приездом Жолкевского; он, видимо, старался свалить с себя всякую ответственность, даже лукавил, когда русские послы в своих требованиях ссылались на него. Время проходило в бесполезных спорах. Наконец решено было послать в Москву за новым наказом относительно Смоленска.

Непоколебимая твердость Филарета и Голицына выводила польских сановников из терпения: стали они всячески, лаской, обещанием королевской милости, склонять второстепенных посольских людей отступиться от главных послов и радеть в пользу короля. Нашлось несколько человек, которые соблазнились, но оказались люди и другого рода.

Стали паны убеждать думного дьяка Томилу Луговского, чтобы он ехал уговаривать смолян сдаться.

– Как мне это учинить и вечную клятву на себя навести? – твердо отвечал, между прочим, Луговской. – Не только Господь Бог и люди Московского государства мне не простят этого, но и земля меня не понесет. Прислан я от Московского государства в челобитчиках, и мне первому соблазн учинить? Лучше, по слову Христову, навязать на себя камень и вринуться в море!

Некоторые из посольских людей, соблазненные обещаниями разных милостей королевских, отстали от послов и уехали в Москву. Уехал и Авраамий Палицын, келарь Троицкой лавры, бывший при митрополите: понял он, что из посольского дела не будет никакого проку, и, конечно, думал, что больше пользы русскому делу принесет у себя в лавре, чем в польском стане.

 

Патриарх Гермоген

Не все так честно и твердо служили родной земле, как митрополит Филарет, князь Голицын и дьяк Луговский. Нашлось немало людей в Москве, готовых поступиться пользою отечества ради личных выгод. Первый боярин, князь Мстиславский, принял от короля сан конюшего; некоторые из бояр писали униженные просьбы к польскому канцлеру, выпрашивая разных королевских милостей... Король не скупился, жаловал щедро своим русским угодникам видные должности, звания и земли. Боярская дума в Москве уже не противилась тому, чтобы признать Сигизмунда "правителем" Московского государства до приезда Владислава; но более рьяные доброхоты короля – Михаил Глебович Салтыков и другие – добивались того, чтобы "царем" провозглашен был Сигизмунд, а не юный сын его. Горою стоял за короля и другой видный в то время человек в Москве, государственный казначей Федор Андронов, попавший на такую высокую должность из торговых мужиков за свою верность королю. Этот Андронов исполнял все требования Гонсевского беспрекословно: драгоценные и лучшие вещи из царской казны были им отосланы королю; поживился около казны и Гонсевский. Андронов всячески старался провести на видные места своих товарищей – сторонников короля.

Самолюбие именитых бояр сильно оскорблялось тем, что бывший торговый мужик заседает с ними в думе, орудует делами и пользуется полным доверием короля. Андронова не выносил и Салтыков. Эти предатели соперничали между собой, писали доносы один на другого и старались своим усердием королю превзойти друг друга. Салтыков даже писал Сапеге:

– Пусть король не мешкая идет в Москву и объявит, что идет на вора в Калуге. Как придет король в Можайск, то уведомь меня, а я бояр и прочих людей приведу к тому, что будут бить челом королю, чтобы он пожаловал в Москву и государство сына своего очищал.

Но происки и замыслы изменников встречали несокрушимое препятствие в патриархе Гермогене. Этот старец, стоявший "на страже православия", выказал необычайную твердость и мужество.

В "безгосударное" время патриарх был в государстве первым лицом, и слово его получало огромный вес в глазах народа.

Патриарх Гермоген

Патриарх Гермоген

 

Когда из-под Смоленска прибыл гонец с вопросом от послов, как отвечать на королевские требования насчет сдачи города, то Салтыков и Андронов явились к Гермогену и стали говорить, что надо послать королю грамоту, просить у него сына и вместе с тем объявить, что предаются вполне на волю короля, а также написать и Филарету, чтобы и послы положились во всем на королевскую волю.

Гермоген понял, что дело ведется в угоду Сигизмунду и в ущерб отечеству, и стал спорить с Салтыковым и Андроновым... На другой день (5 декабря) они явились с князем Мстиславским и с грамотой, которая была уже подписана боярами. Оставалось подписать ее патриарху.

– Пусть король даст своего сына на Московское государство и выведет своих людей из Москвы, – сказал Гермоген, – пусть королевич примет греческую веру. Если вы напишете так в грамоте, то я приложу к ней руку и вас благословлю на то же. А чтобы положиться на королевскую волю – я сам так не поступлю и другим повелеваю так не делать. А если вы меня не послушаете, то наложу на вас клятву. Ясно, что после такой грамоты нам придется целовать крест королю... Если и королевич воцарится у нас да веры единой с нами не примет и людей королевских от нас не выведет, то я всех тех, которые уже крест ему целовали, благословлю идти на Москву и страдать до смерти!

Бояре заспорили с патриархом. Сильнее всех горячился Салтыков. Говорят, что он вышел из себя, стал браниться, даже сгоряча выхватил из-за пояса нож и замахнулся на патриарха.

– Не боюсь я твоего ножа, – сказал патриарх, – я против твоего ножа вооружусь силою святого креста: ты же будь проклят от нашего смирения в сем веке и будущем!

Бояре так и ушли с неподписанной грамотой.

На другой день патриарх говорил в соборной церкви проповедь. Поляки окружили церковь, чтобы не допустить народного сборища, однако некоторые успели войти. Гермоген увещевал всех – твердо стоять за православную веру, оборонять ее всеми силами, сноситься с другими городами, изобличал изменников и предателей...

После этого поляки стали сильно опасаться патриарха, – окружили его стражей, затруднили доступ к нему. Но дело было сделано. Живое слово святителя разносилось слышавшими не только по Москве, но и по другим городам. Высокий пример его самоотвержения и непоколебимости воодушевлял лучших русских людей, а притеснения старца-патриарха поляками обращались во вред им же, возбуждали против них негодование народа.

Прокопий Ляпунов, который уже и раньше волновал рязанскую землю против поляков, проведав об оскорблении патриарха, писал в Москву:

– Вы, бояре, прельстились на славу века сего, отступили от Бога... король ни в чем не поступает по крестному целованию и договору с гетманом Жолкевским... Знайте же, что я сослался с калужанами и тулянами и северскими и украинскими городами: целуем крест на том, чтобы нам всей землей стоять, биться насмерть с поляками и литовцами.

В это время совершилось событие, которое дало новый поворот всем делам. 11 декабря Лжедмитрий был убит одним крещеным татарином, мстившим за смерть татарского касимовского царя, который был умерщвлен по приказу Лжедмитрия. Многие и в Москве, и по областям только потому и соглашались признать царем Владислава, что очень боялись власти самозванца. Теперь с этой стороны страха не было, и они примкнули к тем, которые хотели всей землей встать против Литвы и ляхов и выбрать себе природного русского царя.

Гонсевского пугало, что в Москву все больше и больше собиралось народу. Это было обычным делом, что в столицу сходились люди к рождественскому и крещенскому праздникам: Москва с ее соборами, чудотворными образами и мощами, с ее пышным патриаршим богослужением и обрядами всегда привлекала набожных русских людей. Поляков сильно беспокоило это многолюдство: они боялись народного мятежа. К патриарху, которого поляки, чтобы не возбуждать народной вражды, освободили из-под стражи, приходили с разных сторон люди. Он всех благословлял стоять твердо за Русскую землю, за веру и всем говорил:

– Если королевич не крестится и литовские люди не выйдут из нашей земли, то королевич не государь нам!

То же самое писал он в своих грамотах и рассылал их в разные стороны. Одна его грамота попала в руки полякам, и они снова стали наблюдать за ним и стеснять его, отняли от него бумагу; но все же усмотреть не могли. Писать он не мог, но говорить с приходившими к нему людьми ему позволялось, а он их благословлял на подвиг за родную землю, увещевал их другим передавать его речи, и слово его разносилось по Русской земле.

Тогда как в Москве непоколебимо радел за православную веру патриарх, несмотря на то что был в руках у поляков, под Смоленском так же твердо стоял за родную землю другой польский пленник – митрополит Филарет. Когда пришла боярская грамота из Москвы с приказом поступать во всем по воле короля, Филарет, прочитавши грамоту, сказал:

– Таким грамотам по совести повиноваться нельзя: писаны они без воли патриарха и всего освященного собора и всей земли.

Пытались всячески паны уговорить послов, но они стояли на своем.

– Ныне по грехам нашим, – сказал, между прочим, Голицын, – мы стали без государя, а патриарх у нас человек начальный, и без патриарха ныне о таком деле советовать непригоже!

Не удалось полякам склонить в пользу грамоты и других посольских людей. Пример Филарета и Голицына воодушевлял их, и они все стояли заодно, что боярская грамота не имеет силы, потому что писана без патриарха и без "совета всей земли".

 

Народное движение против поляков

Сигизмунд III

Король Сигизмунд III

В Москве была получена от посольских дворян из-под Смоленска грамота, где говорилось между прочим:

"Не надейтесь, чтобы королевич воцарился в Москве. Литовские и польские люди не допустят этого. У них в Литве на сейме положено, чтобы вывести лучших людей и опустошить всю землю и завладеть всей землей московской. Ради Бога, положите крепкий совет между собою. Разошлите списки с нашей грамоты и в Новгород, и в Вологду, и в Нижний и свой совет напишите, чтобы всем было ведомо про то, чтобы всею землею сообща стать за православную веру, покамест мы еще свободны, а не в рабстве и не разведены в плен".

Грамота эта во многих списках была разослана из Москвы по городам. К ней была приложена московская грамота, писанная с благословения Гермогена: она призывала всех к единодушному восстанию на врагов православия, призывала другие города выручить Москву из беды, причем напоминала о святыне, хранящейся в столице.

"Здесь (в Москве), – говорится в грамоте, – образ Божией Матери, Богородицы, заступницы христианской, которую евангелист Лука написал. Здесь великие светильники и хранители: Петр, Алексей и Иона чудотворцы".

Когда эти грамоты дошли до Рязани, Прокопий Ляпунов велел сделать с них списки, приложил к ним свое воззвание и разослал по соседним городам, а сам немедля стал собирать ратные силы.

В Нижнем Новгороде уже раньше началось движение. Когда здесь были получены грамоты смоленская и московская с воззванием Ляпунова, то и отсюда стали рассылать по окрестным городам списки этих посланий, приложивши свои. Гонцы за гонцами с грамотами неслись в Кострому, в Ярославль, в Муром, во Владимир и другие города, поднимая всюду народ на борьбу с "нечестивыми ляхами", на защиту православной веры и родной земли. Из городов гонцы ездили по селам и деревням, сзывали помещиков и всяких ратных людей, звоном в колокола собирали сходки; тут решались вопросы, как казну собрать, как снаряжать войско; вооружались кто чем мог; все, кто пеший, кто конный, спешили в назначенное сборное место; везли сюда сухари, толокно, порох и другие припасы. Духовенство воодушевляло ратных людей, приводило их к присяге, и русский люд торжественно целовал крест "стоять за православную церковь, за московское государство, не служить польскому королю и единодушно, без всяких споров и смут, очищать московскую землю от польских и литовских людей".

Сильно ошиблись поляки: они думали, что лишь стоит склонить бояр на свою сторону – и дело будет сделано. О народе они словно совсем забыли и вовсе не ожидали отпора со стороны его: на него смотрели они, как на стадо, которое можно погнать в ту или другую сторону... Не подумали поляки и о том, что была на Руси могучая сила, способная поднять народ на смертную борьбу.

Этой силой была православная вера. Во имя ее и взывали к народу призывные грамоты. На защиту своей веры, своей святыни – церквей, икон, мощей – поднимался русский народ. Поляки становились в глазах всех православных "погаными нечестивцами и заклятыми врагами". Очистить родную землю от этих оскорбителей святыни и найти себе настоящего русского царя, надежного хранителя ее, стало теперь задачей лучших русских людей.

В начале 1611 года стала ополчаться вся Русская земля. Прокопий Ляпунов из Рязанской области уже шел к Москве; на пути к нему подходили отряд за отрядом ратные силы из разных городов и областей.

Поняли поляки, что на них собирается страшная гроза... Прежде всего принялись они за того, кого считали главным виновником народного движения. Михаил Салтыков и другие бояре, доброхоты польского короля, по приказу Гонсевского, приступили к Гермогену.

– Ты по городам посылал грамоты, – говорил ему Салтыков, – ты приказывал им собираться да идти под Москву; отпиши им теперь, чтоб не ходили!

– Если ты и все изменники, – отвечал патриарх, – и королевские люди выйдете из Москвы вон, я отпишу к своим, чтобы вернулись назад!

Бояре настаивали, бранились, но патриарх стоял непоколебимо на своем... Тогда его стали держать в самом строгом заключении. Говорят, сам Гонсевский обращался к патриарху с грозной речью:

– Ты, Гермоген, главный заводчик всего возмущения! Тебе не пройдет это даром. Не думай, что тебя охранит твой сан!

Но что значили все эти угрозы для доблестного старца, всегда готового пострадать за то великое дело, которому он служил?!

 

Восстание против поляков и сожжение ими Москвы (1611)

Недолго польские воины, занявшие Москву, ладили с москвичами. Военный люд в те времена считал все позволительным для себя, особенно в завоеванной стране, а на Москву поляки смотрели как на покоренный город. Сначала при Жолкевском они еще кое-как ладили с жителями, по крайней мере, было мирно и тихо, хотя и тогда уже не было взаимного доверия. "Несколько недель провели мы, – говорит поляк Маскевич, очевидец событий, – с дружбой на словах и с камнем за пазухой". Поляки соблюдали величайшую осторожность. Стража стояла день и ночь у ворот и на перекрестках. Гетман заблаговременно под благовидным предлогом разослал по разным городам московских стрельцов. Москвичи начали на поляков поглядывать очень недружелюбно.

Сойтись русскому человеку с поляком было очень трудно. Этому мешало не только различие религий, но и понятий. "В беседах с москвитянами, – говорит тот же очевидец, – наши, выхваляя свою вольность, советовали им соединиться с польским народом и также приобресть свободу; но русские отвечали: "Вам дорога ваша воля, нам – неволя. У вас не воля, а своеволие: сильный грабит слабого, может отнять у него имение и самую жизнь. Искать же правосудия по вашим законам долго: дело затянется на несколько лет. А с иного и ничего не возьмешь. У нас, напротив того, самый знатный боярин не властен обидеть последнего простолюдина: по первой жалобе царь творит суд и расправу. Если же сам государь поступит неправосудно – его власть: как Бог, он карает и милует. Нам легче перенесть обиду от царя, чем от своего брата; ибо царь – владыка всего света".

При таком различии во взглядах трудно было московскому человеку поладить с поляками. Притом польские воины нередко на деле показывали, что не различают свободы от своеволия; а когда их корили за какую-нибудь некрасивую проделку и говорили, что так поступать грешно, то разгульные жолнеры, случалось, развязно отвечали:

– Нагрешим да исповедуемся; а у наших духовных отцов есть из Рима такое отпущение, что хоть черта съешь – и тот грех простится!

Скоро своеволие поляков стало уже очень заметным. "Наши, – говорит Маскевич, – ни в чем не знали меры, – что кому нравилось, то и брали". Всякие насилия и оскорбления творились польскими отрядами, особенно в то время, когда их посылали по городам и селам собирать продовольствие.

Стало обнаруживаться и в самой Москве возмутительное кощунство над святыней. Один пьяный поляк, стоявший на страже у Никольских ворот, выстрелил в надворотную икону. Возмутителен был проступок, но ужасно было и наказание: преступнику, по приказу Гонсевского, всенародно отрубили обе руки, а самого сожгли на костре пред Никольскими воротами. Гонсевский, очевидно, думал жестокой казнью удовлетворить глубоко возмущенное чувство москвичей и дать острастку своим. Но скоро сам польский вождь проявил своеволие, стал судить, рядить, расходовать казну, вовсе не спрашивая совета бояр, даже не обращая на них никакого внимания... Салтыков, Андронов и другие русские изменники позволяли себе творить всякие неправды и насилия. Озлобление в народе росло. Призывные грамоты еще пуще разжигали вражду. Владислав не ехал в Москву; все уже начинали понимать, что мирным путем с поляками дело не кончится. Москвичи стали даже громко говорить полякам, чтобы они позаботились о скорейшем приезде Владислава или убрались бы из Москвы подобру-поздорову.

– Для такой невесты, какова Русская земля, – говорили москвичи, – мы скоро найдем и другого жениха!

Гонсевскому приносились часто жалобы на насилия поляков. Он всячески старался казаться справедливым. Когда началось народное движение и прошли слухи, что Ляпунов ведет уже ополчение к Москве, столичная чернь стала еще смелее: москвичи сами уже задирали и дразнили поляков.

Между жителями и жолнерами случались не только ссоры, но и драки, грозившие перейти в общую свалку. Торговцы стали брать с поляков за свои товары втридорога. Раз был такой случай. Пришел на рынок поляк покупать овес, взял бочку овса и дал продавцу плату, какую все платили. Тот потребовал вдвое больше. Поляк стал горячиться и ругаться.

– Как смеешь ты грабить нас, – кричал он, – разве мы не одному царю служим?

– Возьми свои деньги и отдай мне овес, – отвечал продавец, – полякам не покупать его дешевле. Убирайся к черту!

Поляк в гневе выхватил саблю... Но мигом набежало несколько десятков человек с дубьем в руках. Польская стража, стоявшая у ворот, увидев это, бросилась выручать своих. Началась драка. Вооруженные поляки разогнали толпу, причем было убито человек пятнадцать.

Слух об этом быстро разнесся по всему городу и предместьям. Со всех сторон набежало на рыночную площадь множество москвитян. Дело принимало очень опасный оборот для поляков – легко мог вспыхнуть мятеж. Гонсевский на этот раз предупредил беду. Он сам явился среди народа и держал речь. Он старался подействовать на религиозное чувство, напоминал о присяге Владиславу.

– Не повинуясь царю, вы гневите Бога, – сказал он в заключение, – не хвалитесь силою и числом. Конечно, шести тысячам трудно устоять против семисот тысяч; но победа зависит не от числа, а от Бога: и горстью людей Он может истребить несчетные полчища. Кто побуждает вас к бунту? Разве мы служим не тому же государю, которому и вы присягнули? Если же вы хотите кровопролития, то будьте уверены, что Бог нас не оставит: мы постоим за правое дело!

Плохо верили москвичи в это "правое дело" поляков. Из толпы послышались грозные крики:

– Полно врать! без ружей и дубин мы вас шапками побьем! Убирайтесь отсюда!..

На этот раз дело кончилось все-таки мирно; озлобленная толпа разошлась; но ясно было, что малейший повод, малейшая искра – и вспыхнет мятеж, и народная злоба превратится в ярость дикую, беспощадную!..

Меры предосторожности, какие должны были принимать поляки, конечно, еще сильнее раздражали москвичей. Заключение патриарха, молва об оскорблениях, наносимых ему, еще более злобили народ. Лазутчики Гонсев-ского сообщали ему очень неутешительные вести, – доносили, что русские ополчения уже недалеко от столицы. Надо было ждать, что вся Москва поднимется на поляков, лишь только под стенами ее явятся русские ратные силы. Взаимное раздражение поляков и москвичей дошло до крайней степени. Опасаясь больших скопищ народа, Гонсевский запретил было торжественно праздновать Вербное воскресенье. На этот праздник обыкновенно собиралось бесчисленное множество народа посмотреть на пышные процессии. Чернь, узнав о запрещении, начала волноваться. Гонсевский отменил свой приказ, и празднество совершилось, хотя, конечно, далеко не так пышно, как это бывало при царях.

Между тем гетману доносили, что народный мятеж готовится на страстной неделе. Поляки поспешно стали укрепляться в Кремле. Во вторник, на страстной неделе, подозрительность их остановилась особенно на извозчиках и санях с дровами, которых наехало на площадь что-то уж слишком много. До наместника дошли слухи, будто коноводы мятежников намерены во время возмущения этими санями загородить улицы, чтобы помешать движениям польских отрядов. Поляки стали принуждать извозчиков втаскивать на стены Кремля и Китай-города пушки, готовясь громить из них мятежников. Извозчики, несмотря на то что поляки предлагали деньги, ни за что не хотели помогать им. Жолнеры начали бить извозчиков, а те стали давать им сдачи. Тогда поляки пустили в дело сабли. В это время некоторые из извозчиков, будто согласившиеся помогать полякам, вместо того чтобы ставить на стены пушки, стаскивали их оттуда. К Сретенским воротам тем временем уже подходил передовой отряд русского ополчения под начальством князя Дмитрия Пожарского.

Гонсевский сначала хотел было разнять драку, но потом, подумав, что москвичи действуют заодно с подходившим отрядом и хотят завладеть Китай-городом, сам велел оттеснить их отсюда. Тогда польские жолнеры и немцы, служившие в польском войске, кинулись на безоружную толпу народа и начали беспощадно рубить, убивать кого попало – и старых, и малых, и женщин, и детей. Началась дикая, зверская бойня. Более часу раздавались крики и вопли москвитян, набатный звон бесчисленных колоколов, залпы мушкетов. Толпу вытеснили из Китай-города.

Без ужаса, говорит очевидец, нельзя было взглянуть на жолнеров и немцев. Они были все в крови, подобно мясникам. Говорят, в короткое время было избито народу более шести тысяч. Уцелевшие пустились бежать в Белый город. Здесь загораживали улицы извозчичьими санями, заваливали дровами, столами, скамьями и отбивались от поляков за этими загородями. Когда поляки отступали, тогда москвичи кидались вслед за ними, били их бревнами, скамейками, швыряли в них поленья. В Москве было множество переулков и закоулков; здесь-то, на перекрестках, особенно сильно доставалось полякам... Их били со всех сторон – из окон, со стен, с кровель. Куда ни кидались польские отряды, на всех улицах они встречали преграды, всюду метали в них чем попало. Особенно плохо пришлось полякам на Сретенке: здесь уже укрепился Пожарский и стрелял по ним из пушек... Увидали поляки, что им не справиться. Русское ополчение уже ворвалось в Белый город. С других сторон подходили новые отряды. Полякам оставалось спасаться в Кремль и Китай-город и за стенами отбиваться от русских; но оставлять в целости Белый город – это значило дать возможность подходившему ополчению удобно разместиться и пользоваться всеми выгодами городской жизни. Кто-то в толпе поляков крикнул: "Огня, огня, – жечь дома!" Военачальники ухватились за это предложение. Говорят, Салтыков, усердствуя полякам, подал им эту мысль и сам первый поджег свой дом. Жолнеры бегали с лучиной и засмоленной паклей и в разных местах стали поджигать дома. Сначала огонь туго принимался, вероятно, от сырой погоды (поляки говорили, что дома заколдованы). Наконец, вспыхнул пожар в нескольких местах. К несчастию, ветер нес пламя и дым на москвичей: они принуждены были отступить; поляки стреляли по ним. Скоро пожар охватил весь город; огонь при ветре свирепствовал с ужасной силой... Наступила ночь, но от пожара было так светло, как днем. Москвичи напрягали все свои силы – старались погасить пожар. Поляки со стен видели в Белом городе страшную суматоху; раздавались там громкие крики и набатный звон.

Поляки решили на своем совете выжечь весь город и Замоскворечье. На другой день, до рассвета, польские отряды вышли, чтобы исполнить это решение. Русские старались всеми силами помешать им, но не удалось. Замоскворечье запылало с разных концов. Пожарский мужественно бился с поляками на улицах, стараясь спасти остатки Москвы, но огонь принудил русских отступить. Раненый Пожарский упал на землю и, обливаясь кровью, плакал.

– О, хоть бы мне умереть, – говорил он, – только бы не видать того, что вижу!

В это время польскому отряду под предводительством Струся, пришедшему на помощь своим, удалось прорваться в Кремль.

Русским пришлось оставить горевший город. Три дня горела Москва. Нестерпимый чад душил поляков в Китай-городе. Огонь пожрал все, что мог, – от Москвы чрез три дня остались груды тлеющего пепла, почернелые стены каменных церквей, да торчали там и сям печи, каменные подклети и погреба среди угольев и пепла. Множество непогребенных тел тлело под ним. По ночам раздавался вой голодных собак, терзавших трупы...

Такова была страстная неделя в Москве в 1611 году!