В своей статье «Мильон терзаний» И. А. Гончаров начинает характеристику комедии «Горе от ума» (см. краткое содержание, анализ и полный текст) с указания на её необыкновенную «моложавость, свежесть» – «она, как столетний старик, около которого все, отжив по очереди свою пору, умирают и валятся, а он ходит, бодрый и свежий, между могилами старых и колыбелями новых людей». Хотя «значение Пушкина в истории русской литературы было несравненно больше, чем Грибоедова – он занял собою всю свою эпоху, сам создал другую, породил школы художников», – тем не менее, герои его произведений (напр., Онегин) поблекли, отошли в прошлое. Так же отжил свое время лермонтовский Печорин, не говоря уже о героях Фонвизина. Между тем, Чацкий – образ до сих пор яркий.

 

Гончаров. Мильон терзаний. Краткое содержание. Аудиокнига

 

«Чацкие живут и не переводятся в обществе, повторяясь на каждом шагу, в каждом доме... Где под одной кровлей уживается старое с молодым, где два века сходятся лицом к лицу в тесноте семейств, – там всегда длится борьба свежего с отжившим, больного со здоровым, и все бьются на поединках миниатюрные Фамусовы и Чацкие», – говорит Гончаров.

«Каждое дело, требующее обновления, вызывает тень Чацкого – и, кто бы ни были деятели, около какого бы человеческого дела они ни стояли, будет ли то новая идея, шаг в науке, в политике, в войне – им никуда не уйти от двух главных мотивов борьбы, – от совета «учиться, на старших глядя», с одной стороны, – и от жажды стремиться от рутины к «свободной жизни». Вот отчего не состарился до сих пор и едва ли состарится когда-нибудь грибоедовский Чацкий, а с ним и вся комедия».

Говоря об отношении русской публики к этой комедии, Гончаров говорит, что «грамотная масса оценила ее фактически. Сразу поняв её красоты и не найдя недостатков, она разнесла рукопись на клочья, на стихи, полустишия, развела всю соль и мудрость пьесы в разговорной речи, точно обратила мильон в гривенники и до того испестрила грибоедовскими поговорками разговор, что буквально истаскала комедию до пресыщения.

Но пьеса выдержала и это испытание, и не только не опошлилась, но сделалась, как будто, дороже для читателей, нашла себе в каждом из них покровителя, критика и друга, как басни Крылова, не утратившие своей литературной силы, перейдя из книги в живую речь».

Обращаясь к русской критике, судившей комедию, Гончаров в «Мильоне терзаний» отмечает, что одни судьи её – «ценят в ней картину московских нравов известной эпохи, – создание живых типов и их искусную группировку. Другие, отдавая справедливость картине нравов, верности типов, дорожат более эпиграмматическою солью языка, живой сатирой, моралью, которою пьеса до сих пор, как неистощимый колодец, снабжает всякого на каждые обиходный шаг жизни». Соглашаясь с этими мнениями русской критики, Гончаров продолжает: «Но и те, и другие ценители почти обходят молчанием самую «комедию», действие, а многие даже отказывают ей в наличности сценического движения[1]. С этим мнением критик не согласен.

«Как нет движения? – восклицает он, – Есть – живое, непрерывное от первого появления Чацкого на сцене до последнего его восклицания: "Карету мне, карету!"»

«Это – тонкая, умная, изящная и страстная комедия, в тесном, техническом смысле, верная в мелких психологических деталях». Слова эти Гончаров старается доказать подробным анализом действующих лиц.

«Главная роль в ней – конечно, роль Чацкого, без которой не было бы комедии, а была бы, пожалуй, картина нравов. Сам Грибоедов приписал горе Чацкого его уму, а Пушкин отказал ему вовсе в уме. Гончаров старается примирить это противоречие.

«Чацкий, – продолжает он, – не только умнее всех прочих лиц, но и положительно умен. Речь его кипит умом, остроумием. У него есть и сердце, и притом он безукоризненно честен. Словом – это человек не только умный, но и развитой, с чувством, или, как рекомендует его горничная Лиза, "чувствителен и весел, и остёр". Только личное его горе произошло не от одного ума, а более от других причин, где ум его играл страдательную роль, и это подало Пушкину повод отказать ему в уме. Между тем, Чацкий, как личность, несравненно выше и умнее Онегина и лермонтовского Печорина: он – искренний и горячий деятель, а те – паразиты, изумительно начертанные великими талантами, как болезненные порождения отжившего века. Или заканчивается их время, а Чацкий начинает новый век – и в этом все его значение и весь "ум".

И Онегин, и Печорин оказались неспособными к делу, к активной роли, хотя оба смутно понимали, что около них все истлело. Они были даже "озлоблены", носили в себе и "недовольство" и бродили, как тени, с "тоскующею ленью". Но презирая пустоту жизни, праздное барство, они подавались ему и не решились ни бороться с ним, ни бежать окончательно».

Гончаров считает, что Чацкий не похож в этом на них: «он, как видно, напротив, готовился серьезно к деятельности, "он славно пишет, переводит" – говорит о нем Фамусов, – и все твердят об его высоком уме. Он, конечно, путешествовал недаром учился, много читал, принимался, как видно, за серьезный труд, был в деловых сношениях с министрами и разошелся – нетрудно догадаться, почему.

 

Служить бы рад, прислушиваться тошно, –

 

намекает он сам. О "тоскующей лени и праздной скуке" в его жизни и помину нет, а еще менее о "страсти нежной" как о "науке" и "занятии". Он любил серьезно, видя в Софье будущую жену».

Ради Софьи прискакал он, сломя голову, в Москву. Но на первых же порах его здесь встретило разочарование: ею он был принят холодно.

«С этой минуты между нею и Чацким завязался горячий поединок, – самое живое действие комедии, в которой принимают близкое участие два лица – Молчалин и Лиза. Всякий шаг Чацкого, почти всякое слово в пьесе, тесно связаны с игрой чувства его к Софье, раздраженного какой-то ложью в ее поступках, которую он и бьется разгадать до самого конца, – весь ум его и все силы уходят в эту борьбу; это и послужило мотивом, поводом к тому "мильону терзаний", под влиянием которых он только и мог сыграть указанную ему Грибоедовым роль, – роль гораздо большего, высшего значения, нежели неудачная любовь, – словом, ту роль, для которой родилась вся комедия»...

Чацкий к Фамусову сначала относится равнодушно, – он думает только о Софье: праздному любопытству своего бывшего «воспитателя» – он противопоставляет только упорные мысли о Софье, об её красоте... Он отвечает невпопад на вопросы Фамусова, отвечает так невнимательно, что, под конец, даже обижает того... Борьбы с Фамусовым Чацкий не ищет, – «Чацкому скучно с ним говорить» – и только настойчивый вызов Фамусова на спор выводит Чацкого из его сосредоточенности:

 

Вот то-то, все вы – гордецы!
Смотрели бы, как делали отцы,
Учились бы, на старших глядя!

 

– говорит он и затем чертит такой грубый и уродливый рисунок раболепства, что Чацкий не вытерпел и, в свою очередь, сделал параллель века «минувшего» с веком «нынешним. С этого момента в комедии поединок с одной Софьей, мало-помалу, разрастается в титаническую борьбу со всей Москвой, – с фамусовским обществом.

«Образовались два лагеря, или, с одной стороны, целый лагерь Фамусовых и всей братии «отцов и старших», – с другой, один пылкий и отважный боец, «враг исканий»... Это борьба на жизнь и смерть, «борьба за существование», как новейшие натуралисты определяют естественную смену поколений в животном мире».

«Чацкий рвется к «свободной жизни», «к занятиям наукой и искусством и требует службы делу, а не лицам» и т. д. На чьей стороне победа? Комедия дает Чацкому только «мильон терзаний» и оставляет, по-видимому, в том же положении Фамусова и его братию, в каком они были, ничего не говоря о последствиях борьбы. Теперь нам известны эти последствия, – они обнаружились с появлением комедии, еще в рукописи, в свет, и, как эпидемия, охватили всю Россию!» Этими словами Гончаров определяет великую ценность того морального впечатления, которое произведено было на русскую публику зрелищем борьбы Чацкого с фамусовской Москвой.

«Между тем, интрига любви идет своим чередом, правильно, с тонкою психологическою верностью, которая во всякой другой пьесе, лишенной прочих колоссальных грибоедовских красот – могла бы одна сделать автору имя... Когда же, наконец, «комедия между ним и Софьей оборвалась, – жгучее раздражение ревности унялось, и холод безнадежности пахнул ему в душу».

«Ему оставалось уехать, но на сцену вторгается другая живая, бойкая комедия; открывается разом несколько перспектив московской жизни, которые не только вытесняют из памяти зрителя интригу Чацкого, но и сам Чацкий, как будто, забывает о ней и мешается в толпу. Около него группируются и играют, каждое свою роль, новые лица. Это – бал, со всею московской обстановкой, с рядом живых сценических очерков, в которых каждая группа образует свою отдельную комедию, с полною обрисовкою характеров, успевших в нескольких словах разыграться в законченное действие.

«Разве не полную комедию разыгрывают Горичевы? Этот муж, – недавно еще бодрый и живой человек, теперь барин, опустившийся, облекшийся в халат, ушедший весь в московскую жизнь, «муж-мальчик, муж-слуга – идеал московских мужей», по меткому определению Чацкого, – под башмаком приторной, жеманной, светской супруги, московской дамы?

«А эти шесть княжон и графиня внучка? – весь этот контингент невест, «умеющих, по словам Фамусова, принарядить себя тафтицей, бархатцем и дымкой», «поющих верхние нотки и льнущих к военным людям»?

«Эта Хлестова, остаток екатерининского века, с моськой, с арапкой-девочкой? – Эта княгиня и князь Петр Ильич – без слов, но такая говорящая руина прошлого? – Загорецкий, явный мошенник, спасающийся от тюрьмы в лучших гостиных и откупающийся угодливостью, вроде собачьих поносок? – Эти NN?.. – и все толки их?.. Разве все эти лица, их жизнь, интересы не представляют собой особых маленьких комедий, которые вошли, как эпизоды, в состав большой?»

«Когда, в борьбе с Москвой, чаша терпения Чацкого переполнилась, он выходит в зал уже окончательно расстроенный и, по старой дружбе, опять идет к Софье, надеясь встретить в ней хоть простое сочувствие». Он поверяет ей свое душевное состояние: «мильон терзаний», – он жалуется ей, не подозревая, какой заговор созрел против него в неприятельском лагере.

«Мильон терзаний» и «горя»! – вот, что он пожал за все, что успел посеять. До сих пор он был непобедим: ум его беспощадно поражал больные места врагов. Фамусов ничего не находил, как только зажать уши против его логики и отстреливаться общими местами старой морали. Слушая его, Молчалин смолкает, княжны, графини пятятся прочь от него, обожженные крапивой его смеха, а прежний друг его Софья, которую одну он щадит, – лукавит, скользит и наносит ему главный удар втихомолку, объявив его, под рукой, вскользь, сумасшедшим...

Сначала Чацкий чувствовал свою силу и говорил уверенно. Но борьба его истомила. Он, очевидно, ослабел от этого «миллиона терзаний», – и вот, в конце концов, он делается не только грустен, но и желчен, придирчив. Он, как раненый, собирает все силы, делает вызов толпе – и наносит удар всем, – но не хватило у него мощи против соединенного врага, «он впадает в преувеличение, почти в нетрезвость речи и подтверждает во мнении гостей распущенный Софьей слух об его сумасшествии. От него слышится уже не острый, ядовитый сарказм, в который вставлена верная, определенная идея, правда, – а какая-то горькая жалоба, как будто на личную обиду, на пустую, или, по его же словам, «незначащую встречу с французиком из Бордо», которую он, в нормальном состоянии духа, едва ли бы заметил. Он не владеет собой и даже не замечает, что он сам составляет спектакль на бале. Он ударяется и в патриотический пафос, договаривается до того, что находит фрак противным «рассудку и стихиям», сердится, что madame и mademoiselle не переведены на русский язык, – словом, «il divague!» – заключили, вероятно, о нем все шесть княжон и графиня-внучка. Он чувствует это и сам, говоря, что «в многолюдстве» он растерян, сам не свой...

«Пушкин, отказывая Чацкому в уме, вероятно, всего более имел в виду сцену 4-го акта в сенях при разъезде. Конечно, ни Онегин, ни Печорин, эти – франты, не сделали бы того, что проделал в сенях Чацкий. Те были слишком дрессированы «в науке страсти нежной», а Чацкий отличается, между прочим, и искренностью, и простотою, да он к тому же не умеет, – и не хочет рисоваться. Он – не франт, не «лев»... Вот почему здесь изменяет ему не только ум, но и здравый смысл, даже простое приличие...»

Говоря о героине комедии, Гончаров отмечает всю сложность этого образа. Когда она убедилась в неверности Молчалина, когда он уже ползал у ног её, она до появления Чацкого оставалась «все тою же бессознательною Софьей Павловной, с тою же ложью, в какой ее воспитал отец, в какой он прожил сам, весь его дом и весь круг... Еще не опомнившись от стыда и ужаса, когда маска упала с Молчалина, Софья, прежде всего, радуется, что ночью все узнала, что нет укоряющих свидетелей в глазах!» А нет свидетелей, следовательно, все шито да крыто, можно все забыть, выйти замуж, пожалуй, за Скалозуба, а на прошлое смотреть... Да никак не смотреть! Свое нравственное чувство стерпит, Лиза не проговорится, Молчалин пикнуть не смеет. А муж?» – Но какой же московский муж, «из жениных пажей», станет озираться на прошлое?» Такова её мораль, и мораль отца, и всего круга. А, между тем, Софья Павловна индивидуально не безнравственна: она грешит «грехом неведения», – слепоты, в которой жили все.

 

Свет не карает заблуждений,
Но тайны требует для них!

 

– В этом двустишии Пушкина выражается общий смысл такой условной морали. Софья никогда не прозревала от неё и не прозрела бы без Чацкого – никогда, за неимением случая. После катастрофы, с минуты появления Чацкого – оставаться слепой ей уже невозможно.

В ней – и смесь хороших инстинктов с ложью, живого ума – с отсутствием всякого намека на идеи и убеждения, – путаница понятий, умственная и нравственная слепота... – Все это не имеет в ней характера личных пороков, а является, как общие черты её круга. В собственной, личной её физиономии прячется в тени что-то свое, горячее, нежное, даже мечтательное, – остальное принадлежит воспитанию.

Чтение романов, ночная игра на фортепьяно, мечты и одинокая жизнь в своем внутреннем мире среди шумного пошлого общества, перевес чувства над мыслью, – вот та почва, на которой вырастает её странное увлечение Молчалиным. В этом чувстве есть много настоящей искренности, сильно напоминающей чувства пушкинской Татьяны к Онегину. Но Татьяна – деревенская девушка, а Софья Павловна – московская, по-тогдашнему развитая. Поэтому разницу между ними кладет «московский отпечаток», отличающей Софью, потом уменье владеть собой, которое явилось в Татьяне после жизни в высшем свете, уже после замужества...

«Софья, как Татьяна, сама начинает роман, не находя в этом ничего предосудительного, даже не догадываясь об этом. Софья удивляется хохоту горничной при рассказе, как она с Молчалиным проводит всю ночь: «ни слова вольного! – и так вся ночь проходит!» «Враг дерзости, всегда застенчивый, стыдливый!» – вот, чем она восхищается в своем герое! В этих словах есть какая-то почти грация – и далеко до безнравственности!»

«Не безнравственность свела ее с Молчалиным. Этому сближению помогло, прежде всего, влечение покровительствовать любимому человеку, – бедному, скромному, не смеющему поднять на нее глаз, – помогло желание возвысить его до себя, до своего круга, дать ему семейные права. Без сомнения, ей в этом улыбалась роль властвовать над покорным созданием, сделать его счастье и иметь в нем вечного раба. Не её вина, что из этого в будущем должен был выйти «муж-мальчик, муж-слуга – идеал московских мужей!» На другие идеалы негде было наткнуться в доме Фамусова...

«Вообще к Софье Павловне трудно отнестись несимпатично, в ней есть сильные задатки недюжинной натуры, живого ума, страстности и женской мягкости. Она загублена в духоте, куда не проникал ни один луч света, ни одна струя светлого воздуха. Недаром любил ее и Чацкий».

 

Другие статьи о биографии и творчестве А. С. Грибоедова см. ниже, в блоке «Ещё по теме...»

 



[1] Кн. Вяземский находил, что в «Горе от ума» нет действия – все лица, эпизодичны, сцены мало одна с другой связаны. По его мнению, «Горе от ума» не столько комедия, сколько сатира в драматической форме.