Героем своего романа «Дворянское гнездо» Тургенев выставил Лаврецкого. Это – типичный русский человек, неглупый и незлой, долго прозябавший без пользы для ближних, недовольный собой и жизнью, – один из тех «лишних» людей, которых так охотно изображал Тургенев. Лишь ко второй половине своей жизни находит он себе «дело».

Воспитание он получил самое дикое: сумасбродный отец, под влиянием налету схваченных идей о «равенстве»[1], против воли отца, женился на своей крепостной. Она скоро ему наскучила, и он переселился заграницу. Бедная женщина, вырванная из родной обстановки, зачахла в барских хоромах, без любви и сердечного участия. Ребенок вырос на руках старой тетки, сумасбродной старухи, которая воспитывала его одним страхом. Отец вернулся из-за границы уже с иными идеалами – «англоманов», и «с жаром взялся за перевоспитание» сына: холеного, избалованного мальчика, привыкшего жить в уединенном мире своих детских мечтаний, он вдруг стал дрессировать, закалять, развивать его тело, оставив без внимания его душу. Духовно одинокий в доме тетки, он остался таким и при отце. Его душой никто не интересовался, – всякий старался подчинить его своей воле.

 

Тургенев. Дворянское гнездо. Аудиокнига

 

Такое воспитание только «вывихнуло» его, и к жизни не подготовило. Наивным, доверчивым ребенком, с телом мужчины, начал он самостоятельную жизнь, поступив в университет. «Много разрозненных идей бродило у него в голове, – в некоторых вопросах он был сведущ не хуже любого специалиста, но, наряду с этим, не звал, многого такого, что известно каждому гимназисту». Впрочем, умный от природы, он занимался в университете серьезно, – из него не вышел такой «верхогляд», как его родитель. Лаврецкий сумел даже усмотреть «разладицу между словами и делами отца, между его широкими либеральными теориями и черствым, мелким деспотизмом». Лаврецкий замкнулся в себе и, «вывихнутый», пошел в жизнь «наугад», без планов и цели[2]. С товарищами по университету он сходился туго, – один восторженный идеалист Михалевич сумел сблизиться с ним, – по крайней мере, сумел сделать его слушателем своих восторженных речей.

Но идеализм немецкой философии мало захватил Лаврецкаго: в нем текла кровь простой русской женщины; к поверхностному «европеизму» отца и многих его современников он тоже отнесся критически, – и вот, в результате, у него выработались своеобразные националистические, почти «славянофильские» взгляды на историю России; в споре с Паншиным он, вообще неразговорчивый и скромный, с воодушевлением и силою развил заветные мысли свои о вреде для России слепо следовать в своём развитии на «помочах» у Запада[3], о необходимости самостоятельного национального развития. Попав после круговорота европейской жизни в тихую русскую деревню, он испытал прилив «глубокого и сильного чувства родины». Но это «затишье» русской жизни не показалось ему «мертвым сном» – он верил в то, что сильна и могуча русская деревня, и полон тайных сил народ, в ней живущий, – он верил в «молодость и самостоятельность России»; он доказывал «невозможность скачков и надменных переделок, не оправданных ни знанием родной земли, ни действительной верой в идеал»... Приводил он в пример и свое собственное воспитание, требовал, прежде всего, признания народной правды и смирения перед нею, – того смирения перед нею, «без которого смелость против лжи невозможна». Он проповедует «примирение с жизнью» и советует каждому скромно трудиться на пользу родины и ближний, не задаваясь особенно широкими и блестящими замыслами. «Пахать землю и стараться, как можно, лучше ее пахать», – вот что рекомендует он вместо погони за громкими подвигами, за «трескучей славой героя»... И свои мысли он осуществил: «действительно, сделался, хорошим хозяином, – действительно, выучился пахать землю, и трудился не для одного себя, – он, насколько мог, обеспечил и упрочил быт своих крестьян».

 

 

В жизни его большое значение имела Лиза Калитина. Измученный, озлобленный, вернулся он в свое «затишье»... Если жизнь на родине скоро успокоила его и помогла ему выработать ту теорию примирения и смирения, о которой было сказано выше, то эта теория не вросла в его душу, – она была общественно-исторической точкой зрения его; он провидел ее, как общественный деятель; в глубине же его души была пустота, – к Богу он был индифферентен, с реальной действительностью (отношения к жене) примирения он еще не знал. Только Лаза помогла ему установить целостность мировоззрения. Она привела его ксвоему «русскому» Богу; она говорила ему о жалости и сострадании, она сумела освободить его сердце от злобы. «Вы должны простить, если хотите, чтобы и вас простили!» говорила она ему. – «Надо покориться, надо смириться перед волей Бога», – твердила она. И слова эти падали на готовую почву, – ведь, за эту способность терпеть, примиряться и любить восхвалял сам Лаврецкий «русского человека», – ведь перед ним мелькал светлый образ его страдалицы-матери; перед ним стоял образ самой Лизы... И сам он сродни им. Вот почему, хоть и не пошел он в монастырь, – он сделался родным братом Лизы «по духу». Он простил жену, он отказался от личного счастья, признав, что смысл жизни заключается только в работе на пользу общую. Это прояснение великого нравственного долга произошло в душе Лаврецкого после ряда ошибок, страданий, колебаний... Он, при помощи Лизы, сбросил с себя шелуху эгоизма, труху чужих, навеянных извне, взглядов и подошел к идеалам родного народа, какими представлялись они славянофилам 40-х годов. Лаврецкому в людях его поколения самим приходилось завоевывать эти миросозерцания, торить к ним дорогу... Ценой личного счастья добыта им была сознательность этого счастья, – оттого такой грустью звучат заключительные слова романа, в которых Лаврецкий выразил свои думы, обращаясь к грядущему поколению:

«Играйте, веселитесь, растите, молодые силы, – думал он, и не было горечи в его думах жизнь у вас впереди, и вам легче будет жить; вам не придётся, как нам, отыскивать свою дорогу, бороться, падать и вставать среди мрака; мы хлопотали о том, как бы уцелеть, – и сколько из нас не уцелело! а вам надобно дело делать, работать – и благословение нашего брата, старика, будет с вами».

Он сознает, что поздно выбрался на путь и слишком иного растерял сил, чтобы принести существенную пользу.

«Он, – говорит Тургенев, – утих и постарел не одним лицом и телом, – постарел душою». «Здравствуй, одинокая старость! Догорай, бесполезная жизнь!» – последние слова Лаврецкого.



[1] Его воспитывал француз, поклонник философии энциклопедистов, который постарался «влить целиком в своего воспитанника всю премудрость XVIII века... Он (отец героя) так и ходил, наполненный ею; она пребывала в нём, не смешавшись с его кровью, не проникнув в его душу, не сказавшись крепким убеждением».

[2] «Он в 25 лет поступает в университет, а в первые счастливые годы супружеской жизни опять принимается за самообразование и полдня сидит за книгами и тетрадями. Тургенев к сожалению не указал нам, что это были за книги, и мы не может сказать, под какими влияниями создавалось мировоззрение Лаврецкого, но некоторые черты его определённо отмечены автором и как нельзя более характерны для «лишних людей». Он весь проникнут благородными порывами, настроениями; он даже ушёл, сравнительно с Рудиным, вперёд, ибо постоянно занят мыслями о живой деятельности: в Париже например, посещая лекции и занимаясь переводом одного учёного сочинения, он всё думает о том, как вскоре вернётся в Россию и примется за дело. Те же мысли посещают его по возвращении на родину. Но Тургенев недаром замечает, что Лаврецкий вряд ли сознавал, в чём собственно состояло дело, указывая этим на туманность и неопределённость его воззрений, если только дело касалось практического применения их к жизни. Его душа, как и у Рудина, исполнена благородных порывов, но нет у него строго продуманного, разработанного на основании близкого знакомства с родною жизнью плана действий – у него мечты, но не думы». (Александровский).

[3] «Россия,  говорил Паншин, – отстала от Европы; нужно подогнать ее... У нас изобретательности нет. Следовательно, мы поневоле должны заимствовать у других... Мы больны оттого, что только наполовину сделались европейцами; чем мы ушиблись, тем и лечиться должны... Все народы, в сущности, одинаковы, вводите только хорошие учреждения – и дело с концом».