Иван Сергеевич Тургенев. Отцы и дети

 

XXIII

(См. краткое содержание главы XXIII и полный текст романа по главам.)

 

Проводив Аркадия с насмешливым сожалением и дав ему понять, что он нисколько не обманывается насчет настоящей цели его поездки, Базаров уединился окончательно: на него нашла лихорадка работы. С Павлом Петровичем он уже не спорил, тем более что тот в его присутствии принимал чересчур аристократический вид и выражал свои мнения более звуками, чем словами. Только однажды Павел Петрович пустился было в состязание с нигилистом  по поводу модного в то время вопроса о правах остзейских дворян,[1] но сам вдруг остановился, промолвив с холодною вежливостью:

– Впрочем, мы друг друга понять не можем; я, по крайней мере, не имею чести вас понимать.

– Еще бы! – воскликнул Базаров. – Человек все в состоянии понять – и как трепещет эфир, и что на солнце происходит; а как другой человек может иначе сморкаться, чем он сам сморкается, этого он понять не в состоянии.

– Что, это остроумно? – проговорил вопросительно Павел Петрович и отошел в сторону.

 

Отцы и дети. Художественный фильм по роману И. С. Тургенева. 1958

 

Впрочем, он иногда просил позволения присутствовать при опытах Базарова, а раз даже приблизил свое раздушенное и вымытое отличным снадобьем лицо к микроскопу, для того чтобы посмотреть, как прозрачная инфузория глотала зеленую пылинку и хлопотливо пережевывала ее какими-то очень проворными кулачками, находившимися у ней в горле. Гораздо чаще своего брата посещал Базарова Николай Петрович; он бы каждый день приходил, как он выражался «учиться», если бы хлопоты по хозяйству не отвлекали его. Он не стеснял молодого естествоиспытателя: садился где-нибудь в уголок комнаты и глядел внимательно, изредка позволяя себе осторожный вопрос. Во время обедов и ужинов он старался направлять речь на физику, геологию или химию, так как все другие предметы, даже хозяйственные, не говоря уже о политических, могли повести если не к столкновениям, то ко взаимному неудовольствию. Николай Петрович догадывался, что ненависть его брата к Базарову нисколько не уменьшилась. Неважный случай, между многими другими, подтвердил его догадки. Холера стала появляться кое-где по окрестностям и даже «выдернула» двух людей из самого Марьина. Ночью с Павлом Петровичем случился довольно сильный припадок. Он промучился до утра, но не прибег к искусству Базарова и, увидевшись с ним на следующий день, на его вопрос: «Зачем он не послал за ним?» – отвечал, весь еще бледный, но уже тщательно расчесанный и выбритый: «Ведь вы, помнится, сами говорили, что не верите в медицину?» Так проходили дни. Базаров работал упорно и угрюмо… А между тем в доме Николая Петровича находилось существо, с которым он не то чтобы отводил душу, а охотно беседовал… Это существо была Фенечка.

Он встречался с ней большею частью по утрам рано, в саду или на дворе; в комнату к ней он не захаживал, и она всего раз подошла к его двери, чтобы спросить его – купать ли ей Митю или нет? Она не только доверялась ему, не только его не боялась, она при нем держалась вольнее и развязнее, чем при самом Николае Петровиче. Трудно сказать, отчего это происходило; может быть, оттого, что она бессознательно чувствовала в Базарове отсутствие всего дворянского, всего того высшего, что и привлекает и пугает. В ее глазах он и доктор был отличный, и человек простой. Не стесняясь его присутствием, она возилась с своим ребенком и однажды, когда у ней вдруг закружилась и заболела голова, из его рук приняла ложку лекарства. При Николае Петровиче она как будто чуждалась Базарова: она это делала не из хитрости, а из какого-то чувства приличия. Павла Петровича она боялась больше, чем когда-либо; он с некоторых пор стал наблюдать за нею и неожиданно появлялся, словно из земли вырастал за ее спиною в своем сьюте, с  неподвижным зорким лицом и руками в карманах. «Так тебя холодом и обдаст», – жаловалась Фенечка Дуняше, а та в ответ ей вздыхала и думала о другом «бесчувственном» человеке. Базаров, сам того не подозревая, сделался жестоким тираном  ее души.

Фенечке нравился Базаров; но и она ему нравилась. Даже лицо его изменялось, когда он с ней разговаривал: оно принимало выражение ясное, почти доброе, и к обычной его небрежности примешивалась какая-то шутливая внимательность. Фенечка хорошела с каждым днем. Бывает эпоха в жизни молодых женщин, когда они вдруг начинают расцветать и распускаться, как летние розы; такая эпоха наступила для Фенечки. Все к тому способствовало, даже июльский зной, который стоял тогда. Одетая в легкое белое платье, она сама казалась белее и легче: загар не приставал к ней, а жара, от которой она не могла уберечься, слегка румянила ее щеки да уши и, вливая тихую лень во все ее тело, отражалась дремотною томностью в ее хорошеньких глазках. Она почти не могла работать; руки у ней так и скользили на колени. Она едва ходила и все охала да жаловалась с забавным бессилием.

– Ты бы чаще купалась, – говорил ей Николай Петрович.

Он устроил большую, полотном покрытую купальню в том из своих прудов, который еще не совсем ушел.

– Ox, Николай Петрович! Да пока до пруда дойдешь – умрешь, и назад пойдешь – умрешь. Ведь тени-то в саду нету.

– Это точно, что тени нету, – отвечал Николай Петрович и потирал себе брови.

Однажды, часу в седьмом утра, Базаров, возвращаясь с прогулки, застал в давно отцветшей, но еще густой и зеленой сиреневой беседке Фенечку. Она сидела на скамейке, накинув по обыкновению белый платок на голову; подле нее лежал целый пук еще мокрых от росы красных и белых роз. Он поздоровался с нею.

– А! Евгений Васильич! – проговорила она и приподняла немного край платка, чтобы взглянуть на него, причем ее рука обнажилась до локтя.

– Что вы это тут делаете? – промолвил Базаров, садясь возле нее. – Букет вяжете?

– Да; на стол к завтраку. Николай Петрович это любит.

– Но до завтрака еще далеко. Экая пропасть цветов!

– Я их теперь нарвала, а то станет жарко и выйти нельзя. Только теперь и дышишь. Совсем я расслабела от этого жару. Уж я боюсь, не заболею ли я?

– Это что за фантазия! Дайте-ка ваш пульс пощупать. – Базаров взял ее руку, отыскал ровно бившуюся жилку и даже не стал считать ее ударов. – Сто лет проживете, – промолвил он, выпуская ее руку.

– Ах, сохрани бог! – воскликнула она.

– А что? Разве вам не хочется долго пожить?

– Да ведь сто лет! У нас бабушка была восьмидесяти пяти лет – так уж что же это была за мученица! Черная, глухая, горбатая, все кашляла; себе только в тягость. Какая уж это жизнь!

– Так лучше быть молодою?

– А то как же?

– Да чем же оно лучше? Скажите мне!

– Как чем? Да вот я теперь, молодая, все могу сделать – и пойду, и приду, и принесу, и никого мне просить не нужно… Чего лучше?

– А вот мне все равно: молод ли я или стар.

– Как это вы говорите – все равно? это невозможно, что вы говорите.

– Да вы сами посудите, Федосья Николавна, на что мне моя молодость? Живу я один, бобылем…

– Это от вас всегда зависит.

– То-то что не от меня! Хоть бы кто-нибудь надо мною сжалился.

Фенечка сбоку посмотрела на Базарова, но ничего не сказала.

– Это что у вас за книга? – спросила она, погодя немного.

– Это-то? Это ученая книга, мудреная.

– А вы все учитесь? И не скучно вам? Вы уж и так, я чай, все знаете.

– Видно, не все. Попробуйте-ка вы прочесть немного.

– Да я ничего тут не пойму. Она у вас русская? – спросила Фенечка, принимая в обе руки тяжело переплетенный том. – Какая толстая!

– Русская.

– Все равно я ничего не пойму.

– Да я и не с тем, чтобы вы поняли. Мне хочется посмотреть на вас, как вы читать будете. У вас, когда вы читаете, кончик носика очень мило двигается.

Фенечка, которая принялась было разбирать вполголоса попавшуюся ей статью «о креозоте»,[2] засмеялась и бросила книгу… она скользнула со скамейки на землю.

– Я люблю тоже, когда вы смеетесь, – промолвил Базаров.

– Полноте!

– Я люблю, когда вы говорите. Точно ручеек журчит.

Фенечка отворотила голову.

– Какой вы! – промолвила она, перебирая пальцами по цветам. – И что вам меня слушать? Вы с такими умными дамами разговор имели.

– Эх, Федосья Николаевна! поверьте мне: все умные дамы на свете не стоят вашего локотка.

– Ну, вот еще что выдумали! – шепнула Фенечка и поджала руки.

Базаров поднял с земли книгу.

– Это лекарская книга, зачем вы ее бросаете?

– Лекарская? – повторила Фенечка и повернулась к нему. – А знаете что? Ведь с тех пор, как вы мне те капельки дали, помните? уж как Митя спит хорошо! Я уж и не придумаю, как мне вас благодарить; такой вы добрый, право.

– А по-настоящему надо лекарям платить, – заметил с усмешкой Базаров. – Лекаря, вы сами знаете, люди корыстные.

Фенечка подняла на Базарова свои глаза, казавшиеся еще темнее от беловатого отблеска, падавшего на верхнюю часть ее лица. Она не знала – шутит ли он или нет.

– Если вам угодно, мы с удовольствием… Надо будет у Николая Петровича спросить…

– Да вы думаете, я денег хочу? – перебил ее Базаров. – Нет, мне от вас не деньги нужны.

– Что же? – проговорила Фенечка.

– Что? – повторил Базаров. – Угадайте.

– Что я за отгадчица!

– Так я вам скажу; мне нужно… одну из этих роз.

Фенечка опять засмеялась и даже руками всплеснула, до того ей показалось забавным желание Базарова. Она смеялась и в то же время чувствовала себя польщенною. Базаров пристально смотрел на нее.

– Извольте, извольте, – промолвила она наконец и, нагнувшись к скамейке, принялась перебирать розы. – Какую вам, красную или белую?

– Красную, и не слишком большую.

Она выпрямилась.

– Вот возьмите, – сказала она, но тотчас же отдернула протянутую руку и, закусив губы, глянула на вход беседки, потом приникла ухом.

– Что такое? – спросил Базаров. – Николай Петрович?

– Нет… Они в поле уехали… да я и не боюсь их… а вот Павел Петрович… Мне показалось…

– Что?

– Мне показалось, что они  тут ходят. Нет… никого нет. Возьмите. – Фенечка отдала Базарову розу.

– С какой стати вы Павла Петровича боитесь?

– Они меня все пугают. Говорить – не говорят, а так смотрят мудрено. Да ведь и вы его не любите. Помните, прежде вы все с ним спорили. Я и не знаю, о чем у вас спор идет, а вижу, что вы его и так вертите, и так…

Фенечка показала руками, как, по ее мнению, Базаров вертел Павла Петровича.

Базаров улыбнулся.

– А если б он меня побеждать стал, – спросил он, – вы бы за меня заступились?

– Где ж мне за вас заступаться? да нет, с вами не сладишь.

– Вы думаете? А я знаю руку, которая захочет, и пальцем меня сшибет.

– Какая такая рука?

– А вы небось не знаете? Понюхайте, как славно пахнет роза, что вы мне дали.

Фенечка вытянула шейку и приблизила лицо к цветку… Платок скатился с ее головы на плеча; показалась мягкая масса черных, блестящих, слегка растрепанных волос.

– Постойте, я хочу понюхать с вами, – промолвил Базаров, нагнулся и крепко поцеловал ее в раскрытые губы.

Она дрогнула, уперлась обеими руками в его грудь, но уперлась слабо, и он мог возобновить и продлить свой поцелуй.

Сухой кашель раздался за сиренями. Фенечка мгновенно отодвинулась на другой конец скамейки. Павел Петрович показался, слегка поклонился и, проговорив с какой-то злобною унылостью: «Вы здесь», – удалился. Фенечка тотчас подобрала все розы и вышла вон из беседки.

– Грешно вам, Евгений Васильич, – шепнула она уходя. Неподдельный упрек слышался в ее шепоте.

Базаров вспомнил другую недавнюю сцену, и совестно ему стало, и презрительно досадно. Но он тотчас же встряхнул головой, иронически поздравил себя «с формальным поступлением в селадоны» и отправился к себе в комнату.

А Павел Петрович вышел из саду и, медленно шагая, добрался до леса. Он остался там довольно долго, и когда он вернулся к завтраку, Николай Петрович заботливо спросил у него, здоров ли он? до того лицо его потемнело.

– Ты знаешь, я иногда страдаю разлитием желчи, – спокойно отвечал ему Павел Петрович.

 


[1] «по поводу модного в то время вопроса о правах остзейских дворян» . – Большинство дворянства Прибалтийского края (Эстландии, Лифляндии, Курляндии) в вопросе об освобождении крестьян стояло на крайне реакционных позициях. Опасаясь, что освобождение крестьян с землей в русских губерниях вынудит их дать землю прибалтийским крестьянам (освобожденным ранее без земли), остзейские (т. е. прибалтийские; Остзее – немецкое название Балтийского моря) дворяне доказывали, что частная собственность на всю землю – неотъемлемая привилегия дворянства. «Остзейский» способ освобождения, обрекавший крестьян на батрачество, был осужден передовой русской общественностью.

[2] Креозот  – пахучая дезинфицирующая жидкость. Ею, например, пропитывали шпалы.